18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Волгин – Ничей современник. Четыре круга Достоевского. (страница 6)

18

«Дневник» безжалостно разрушал привычный журнальный стереотип. Его художественная новизна раздражала тем сильнее, чем глубже затрагивал он ненормальность общественного бытия.

Общество было нездорово. Однако болезненность склонны были приписать именно Достоевскому.

«Ум г<осподина> Достоевского имеет болезненные свойства», – это «медицинское» заключение «Петербургской газеты» разделялось почти всем консилиумом мелкой столичной прессы. (Здесь и ниже в цитатах курсив наш. – И. В.)

Многие мысли и положения («Дневника». – И. В.) до того странны, что могли появиться только в болезненно-настроенном воображении[58].

Признаюсь, я с нетерпением разрезал январскую тетрадку этого дневника. И что за ребяческий бред прочёл я в ней?[59] (У Минаева, если вспомнить, «бред» характеризуется как «старческий». – И. В.)

Когда вы дошли до подписи автора, то вам становится ясно, что, с одной стороны, г<осподин> Достоевский фигурирует в качестве то добродушно, то нервно брюзжащего и всякую околесицу плетущего старика, который желает, чтобы с него не взыскали, а, с другой стороны, что и вам-то самим нечего с него взыскивать[60].

И наконец:

Говорите, говорите, г<осподин> Достоевский, талантливого человека очень приятно слушать, но не заговаривайтесь до нелепостей и лучше всего не отзывайтесь на те «злобы дня», которые стоят вне круга ваших наблюдений…[61]

Поразительно, что все эти уничижительные оценки относятся именно к первому номеру «Дневника»! А ведь первый «Дневник», как мы уже отмечали, был всего-навсего «пробой пера». Достоевский не высказал в нём ещё ни одной из тех идей, которые могли бы выглядеть «эксцентричными», положим, с точки зрения тогдашней либеральной печати.

Не случайно почти никто из оппонентов не спорит с Достоевским по существу. Критический гнев вызывает в данном случае не столько содержание «Дневника», сколько способ мышления его автора.

Он (Достоевский. – И. В.) желает убедить других, а может быть и себя, в том, что его путь – путь логической мысли, а не болезненного ощущения[62].

На всё это Достоевский ответил в своей записной тетради одной фразой: «Да моя болезненность здоровее вашего здоровья».

Впрочем, в печати фраза эта не появилась.

Таким образом, следует заключить, что до и даже помимо «всего остального» наибольшее неприятие периодической печати вызывает сам метод «Дневника». Но метод в данном случае глубоко содержателен. Рассмотрим этот вопрос подробнее, основываясь на анализе пока одних лишь печатных откликов.

Именно к середине 1870-х гг. – т. е. в рассматриваемый период – к Достоевскому всё чаще прилагается гибкий «резиновый» тезис о «хорошем» писателе и «плохом» мыслителе.

«Мыслевая основа его произведений, – писал обозреватель “Одесского вестника”, – всегда была крайне однообразна и только художественные их достоинства бросались в глаза. Из прежних произведений Достоевского едва ли читатели помнят хоть одну новую, оригинальную, блестящую мысль»[63].

Итак, автора «Преступления и наказания» упрекают в «мыслевом» убожестве! Заметим, кстати, что «Одесский вестник» – одна из немногих провинциальных газет, помещавших собственные отзывы о «Дневнике». Тем любопытнее, что отзывы эти в данном случае полностью совпадают с оценками столичной прессы.

Когда в «Дневнике» была напечатана «Кроткая», Скабичевский, приветствуя появление этого «фантастического рассказа», не преминул заметить, что «если бы г. Достоевский… не поместил бы в своем “Дневнике” ни одного из своих прямо-криво-косолинейных рассуждений, читатель остался бы вдвойне доволен: к концу года вместо тома плохого мыслителя у него образовался бы том талантливого художника, и читатель был бы таким образом в полном барыше»[64].

Скабичевский фактически повторил то, о чём говорил его коллега-газетчик ещё по выходе первого номера «Дневника»: «Гораздо слабее те части, где автор выступает в качестве публициста, т<ак> к<ак> его суждения о различных текущих вопросах, вероятно, из желания быть беспристрастным, страдают чрезмерною многосторонностью и расплываются в нечто неопределённое и смутное»[65].

«Однако оставим г. Достоевского, – утомлённо вздыхает одесский фельетонист, – и пожалеем, что политика отняла у нас в нём прекрасного романиста и дала плохого публициста»[66].

Мы сталкиваемся здесь с одним из самых распространенных и – в силу методологической инерции – самых устойчивых тезисов. Достоевского-публициста отделяют от Достоевского – талантливого писателя как часть от целого, не сознавая, что само это целое носит органический характер.

В связи с этим небезынтересно отметить, что глубоко новаторская форма «Дневника» была принята большинством его читателей без видимых затруднений. «Когда я в первый раз прочла объявление о “Дневнике”, – пишет Алчевская, – я никак не могла представить себе, что именно это будет… Когда получен был первый номер, мне показалось, что именно таким он и должен быть и другим быть не может»[67].

Парадоксально, но факт: профессиональная литературная критика совершенно упустила из виду то, что инстинктивно почувствовали рядовые читатели. А именно: Достоевский в своём моножурнале почти никогда не выступает как «чистый» политик. Газетные публицисты не сумели разгадать «сверхзадачи» «Дневника», его литературной и идейной специфики. Недаром Достоевский занёс в свою рабочую тетрадь: «А не понимаешь ты не оттого, что… не ясен писатель, а оттого, что неразвиты, тупы свои способности. Тупы и неразвиты»[68]. Сказано в сердцах, но, право же, уровень некоторых газетных статей давал для этого известные основания.

В одном из опубликованных нами писем Ивана Аксакова он обращается к автору «Дневника» со следующим упрёком: «Вы всегда даёте читателю слишком много зараз, и кое-что по необходимости остаётся недосказанным. Иногда у Вас в скобках, между прочим, скачок в такой отдалённый горизонт, с перспективою такой новой дали, что у иного читателя голова смущается и кружится, – и только скачок… Для меня понятен каждый Ваш намёк, каждый штрих, ну, а для читателя вообще – слишком, повторяю, крупна порция»[69].

Думается, что Аксаков всё же несколько высокомерен по отношению к «читателю вообще». Как раз для такого читателя «Дневник» – именно в силу своей художественной пластичности – был гораздо доступнее, нежели, скажем, статьи того же Ивана Аксакова.

Вспомним сетования «Санкт-Петербургских ведомостей» по поводу того, что «Дневник» страдает «чрезмерной многосторонностью». Аксаков, говоря о «скачке в отдалённый горизонт», подразумевает в сущности то же самое. Но именно с помощью подобных «скачков» Достоевский и добивается своих «высших» целей – они-то и выводят его публицистику за пределы традиционного публицистического жанра.

От автора «Дневника» требовали конкретных предписаний, а он изображал ребёнка, замерзающего от голода и холода. Требующие, естественно, протестовали: «Вот если бы г. Достоевский указывал, где нам взять капиталы на устройство приютов для всех этих “мальчиков с ручками” – это было бы дело другое»[70].

Достоевский не указывал, «где взять капиталы». Он действительно не знал, где их взять. Может быть, потому он и не желал сводить своё «как» к определённому образу действия.

Ибо то, о чём говорилось в «Дневнике», было именно «образом» действия.

«Дневник» вообще не давал практических рекомендаций в узком смысле этого слова. Публицистика Достоевского была далека от «политического реализма» «Московских ведомостей», от «трезвых» расчётов Н. Я. Данилевского, от «железной» логики Конст. Леонтьева. И «Дневник» становится наиболее уязвимым именно в «моменты перехода» – перехода в бытийную или политическую реальность, в «мир», в сферу осуществлений.

Не предлагая какого-то конкретного решения, «Дневник» тем не менее постоянно «намекал» на таковое, так сказать, в «высшем смысле» (пользуясь выражением самого Достоевского), именно «намекал» – всем своим художественным и этическим подтекстом. При этом подтекст мог вступать и нередко вступал в весьма ощутимое противоречие с «самим текстом». Ибо «ближние» и «дальние» цели «Дневника» находились между собой в глубоком конфликте.

Ратуя за радикальнейшие исторические преобразования, автор «Дневника» полагал, что предпосылки этих преобразований кроются в индивидуальной и «соборной» нравственности его читателей. «Указания» «Дневника» были прежде всего направлены именно в эту сторону.

Чем же являлся в таком случае «Дневник писателя»?

В 1909 г. А. Блок занёс в свою записную книжку: «Я (мы) не с теми, кто за старую Россию… не с теми, кто за европеизм… но за новую Россию, какую-то или за “никакую”. Или её не будет, или она пойдёт совершенно другим путем, чем Европа… Это и есть опять – песня о “новом гражданине” (какого пророчили и пророчат – например, Достоевский, но пророчат не на деле, а только в песне)»[71] (курсив А. Блока. – И. В.).

Можно сказать, что в этом смысле «Дневник писателя» был «песней». Разумеется, такое определение не исчерпывает всей проблемы «Дневника», но, как нам кажется, верно схватывает его глубинную художественную суть, совершенно не замеченную критикой, но удивительно точно почувствованную читателем.

Пора, однако, задаться вопросом: к какому же, собственно, направлению принадлежал «Дневник писателя»?