реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Волгин – Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) (страница 7)

18

Личный опыт, безусловно, желателен, но не всегда необходим для художника.

Дочь Достоевского утверждает, что до сорока лет её отец жил «как святой» (wie ein Heiliger). Эта замечательная гипотеза столь же недоказуема, сколь и мрачные подозрения прямо противоположного толка (например, счастливая догадка уже упоминавшейся эссеистки, будто интересующий нас период был «необычайно бурен в половом отношении» [17]). Последнее умозаключение, пожалуй, и можно было бы подкрепить игривым намёком из письма к Михаилу Михайловичу (у Достоевского в это время гостит брат Андрюша): «Ничем нельзя ни заняться, ни развлечься – понимаешь», – однако эта братская откровенность вовсе не обязательно подразумевает то, что тщится различить наше ретроспективное любопытство. Ещё меньше оснований, как уже говорилось, числить за автором «Записок из подполья» тот специфический «подпольный» опыт, через который проходит его «уединённый» герой.

Изображение вновь расплывается и двоится, но это тот извинительный случай, когда, признаться, и не хотелось бы большей чёткости.

Упомянув об отсутствии у Достоевского чрезвычайных, связанных с интимными потребностями расходов, доктор Ризенкампф выказывает удивление, куда же он девал деньги: они у него никогда не задерживались. В свою очередь, отнюдь не широкая по натуре Любовь Фёдоровна полагает, что безмерное расточительство её отца было своеобразной формой борьбы с наследственной скупостью.

Почти все письма Достоевского наполнены просьбами о деньгах или предположениями о том, где бы их раздобыть. Он желает казаться оборотистым и тёртым; на самом деле – он беспечен, непрактичен и прост. Он постоянно жалуется на бедность, однако способен в один вечер спустить присланную опекуном и рассчитанную на довольно продолжительный срок сумму. Его собственный денщик почти открыто обкрадывает его; он проигрывает последнее, делает долги и поминутно оказывается в затруднительном положении.

Он надеется поправить свои обстоятельства с помощью переводов. В письмах к старшему брату возникают захватывающие проекты будущих совместных изданий.

Но пока удаётся завершить только одну работу.

Рождественскими праздниками 1843 г. он до неправдоподобия быстро переводит «Евгению Гранде» Бальзака [18]. Перевод – разумеется, без имени переводчика – появляется в шестой и седьмой книжках «Репертуара и Пантеона» за 1844 г.

«Какой дурак это чертил?»

Худобедно первый гонорар (за «Евгению Гранде») был получен, и литературная карьера – пусть анонимно – начата. Сообщая московским родственникам, что младший брат «желает вполне предаться литературе», Михаил Михайлович успокоительно добавляет: «… до сих пор он работал только для денег, т. е. переводил для журналов («Отечественные записки», «Репертуар»), за что ему очень хорошо платили».

Современный комментатор говорил так: «Переводы Достоевского, помещавшиеся в “Отечественных записках” и “Репертуаре русского и пантеоне всех европейских театров”, полностью не выявлены» [19].

Действительно, известна только «Евгения Гранде». Но в том же шестом номере «Репертуара и Пантеона», где печатался упомянутый роман, мы находим рассказ ещё одного французского автора, Эдуарда Лемоаня. Заманчиво атрибутировать перевод Достоевскому: впрочем, это отдельный вопрос. Пока же отметим название:

«СЛЕЗА РЕБЁНКА».

«Слезинка… слезинка очистила, открыла сердце моё!» – восклицает сентиментальный автор. Конечно, этот пассаж не имеет прямого отношения к грядущей беседе братьев – Ивана и Алёши Карамазовых. Но не тогда ли запала на ум великая формула?

Переводы, вопреки уверениям брата, не принесли ни денег, ни славы. Между тем первые были необходимы даже больше второй, ибо росли долги. Достоевский решается на отчаянный шаг: изъявляет готовность отказаться от своей доли родительского наследства – всего за 1000 рублей серебром.

Последнее зависело исключительно от Петра Андреевича Карепина.

Пётр Андреевич, женившись на сестре Варе (жених был старше 18летней невесты на какихнибудь 26 лет), делается официальным опекуном осиротевшего семейства. Он жительствует в Москве, с завидной аккуратностью высылая братьям причитающиеся им части. Однако брат Фёдор неосновательно полагает, что ему выгоднее разом покончить с этой зависимостью.

Он требует свою тысячу и отказывается от всех прочих наследственных притязаний. Положительный Пётр Андреевич опасается, сомневается и жмётся.

Достоевский вдумчиво объясняет новоявленному родственнику, что спать под колоннадою Казанского собора нездорово, ибо от этого можно протянуть ноги. Он уведомляет, что имеет «величайшую надобность в платье», ибо зимы в Петербурге холодны, а осени – ненастны. «Наконец, нужно есть. Потому что не есть нездорово…» Он заявляет, что его терпение истощилось «и остаётся употребить все средства, данные мне законами и природою, чтобы меня услышали, и услышали обоими ушами».

Разумеется, такое исполненное сокрушительного сарказма послание больше, чем просто письмо. Оно отвечает всем требованиям искусства: нельзя не заметить, как за последние годы возмужало его перо.

Он аттестует свою переписку с Карепиным как «образец полемики». Но это ещё и проба (не менее важная, чем предпринятый им перевод Бальзака). Проба характера, умения настоять на своём и, главное, – изложить свои претензии литературно. Он мгновенно нащупывает у оппонента «комическую черту» – его высокомерное «озлобление на Шекспира» – и, как бы лично задетый, наносит ответный удар.

«Свинья Карепин», трактуя об «отвлечённой лени и неге шекспировских мечтаний», снисходительно вопрошает: «Что в них вещественного, кроме распалённого, раздутого, распухлого – преувеличенного, но пузырного образа?»

Уязвлённый, как уже было сказано, «Шекспиром», родственник немедленно лезет в бутылку: «…Вам не следовало бы так наивно выразить своё превосходство… шекспировскими мыльными пузырями. Странно: за что так больно досталось от Вас Шекспиру. Бедный Шекспир!» И, всё ещё негодуя, в письме к брату вновь обрушивается на московского опекуна: «Говорит, что Шекспир и мыльный пузырь всё равно… Ну к чему тут Шекспир?»

Думается, что Шекспир был «к чему».

Чуткий Карепин сразу уловил в письмах своего корреспондента их подчёркнутую литературность. И, очевидно, решил сыграть с ним в ту же игру.

Назидая пребывающего в петербургском отдалении «брата» (человека, как он догадывался, непростого), Пётр Андреевич решает блеснуть своей эрудицией и знанием европейских литератур. Очень похоже, что его сентенции относительно «пузырного образа» имеют совершенно конкретный литературный источник. А именно: Шекспир, «Макбет», акт 1, сцена 3.

Сравним:

(Ведьмы исчезают.)

БАНКО

И на земле бывают пузыри, Как на водах, – вот нам пример. Куда оне исчезли?

МАКБЕТ

В воздух: что казалось Телесным, как дыханья пар от ветра, Пропало <…>.

БАНКО

Конечно, часто с умыслом лукавым Клевреты мрака говорят нам правду, Нас обольщают истиной в безделке. Чтоб погубить изменою в важнейшем [20].

Как видим, «мыльные пузыри» здесь ни при чём. Имеются в виду вовсе не они, а те самые «пузыри земли», на которых спустя десятилетия неосторожно споткнутся лирические герои Блока[21].

Достоевский в гневе «не опознал» текст. Хотя вряд ли можно усомниться в том, что он, столь высоко ставящий Шекспира и сам увлечённый «шотландским» сюжетом, читал прославленную трагедию в русском или французском переводе. Но если даже он и знаком с «Макбетом», ему «выгоднее» забыть: фигура «свиньиКарепина» уже обрела художественную завершённость, и он, этот образ, несовместим ни с каким Шекспиром.

Приходится слегка уточнить картину. Сухой, рассудочный, велеречиво резонёрствующий Пётр Андреевич (понашему говоря, зануда) неожиданно выказывает ловкий литературный вкус и изящно обыгрывает своего петербургского оппонента (хотя последний уверен как раз в обратном!).

Здесь надлежит закрыть потерявшуюся скобку.

«Даже в отношении Достоевского к родственникам, – замечает М. П. Алексеев, – сквозит иногда типичная романтическая ненависть к непосвящённым» [22]. Тем важнее для него сочувствие посвящённых.

«Мои письма chef d’oeuvre летристики», – пишет он брату. Между тем уже двинулся в путь его первый – эпистолярный – роман.

Отказавшись от своей доли наследства, он перестаёт быть помещиком и владельцем крепостных душ. И – почти одновременно – лицом, состоящим на государственной службе.

Если высочайшая резолюция, за некую архитектурную погрешность гневно поименовавшая его дураком, не очередной биографический миф, тогда, похоже, это автобиографический розыгрыш или самооговор. О. Ф. Миллер усматривает в данной истории своего рода lapsus memoriae (ошибку памяти), возникшую на основе другого случая – оплошности Достоевского при титуловании великого князя Михаила Павловича («превосходительство» вместо «высочества», что вызвало августейшую реплику – «посылают же таких дураков»). С другой стороны, настаивая на подлинности своей версии (о нелицеприятном царском резюме), доктор Яновский добавляет, что на его вопрос, почему Достоевский оставил инженерную карьеру, последний якобы отвечал: «Нельзя, не могу, скверную кличку дал мне государь, а ведь известно, что иные клички держатся до могилы…» Николай Павлович действительно имел обыкновение лично рассматривать даже второстепенные архитектурные проекты. (В 1831 г. на плане одной из построек Мариинской больницы для бедных государь собственноручно начертал: «Украшение это походит на древнюю гробницу» [23], что в ретроспективе может выглядеть как «рифма» к сюжету, изложенному Яновским.)