Игорь Валериев – Ермак. Война. Книга седьмая (страница 11)
Целую. Пишу скоро!
Приезжай! Я тебя поправлю! Оля
Письмо третье
Светящиеся кружочки теснятся в глазах, сталкиваются друг с другом, застилают, струятся лучиками. Я мигаю, потом таращу глаза и все-таки не вижу больше золотого крестика на епитрахили о. Константина. Он растекается, плывет куда-то, и вот, — исчезает вовсе… Батюшка покрывает чем-то мою голову.
— Господи, как же! — проносится молнией в голове, — не сказала! Нельзя, невозможно! Но что же делать?
Я выползаю из-под епитрахили и отчаянно шепчу, глотая слезы:
— Не все еще, не все, у меня… еще грех.
И не слыша, что ответил священник, я рассказываю ему все так, как случилось, как врезалось в память за эти последние два дня.
— Я соблазнила одного из «малых сих», — докончила я, с горестным отчаянием, выговаривая всю суть беды моей…
Добрая рука гладит мою голову и тихий голос говорит что-то. Но я ничего не слышу, ничего не думаю больше. Слезы застилают глаза, растекаются по щекам, и нет сил удержать их. Я отдаюсь им, и мне легче.
Но мысль «простится ли?» снова пронзает меня и снова щемит сердце. Я хочу спросить батюшку обо всем, и о страшных жерновах, и о плачущем ангеле, — хочу дотянуться на цыпочках и спросить тихонько… Но в этот момент тяжелая епитрахиль накрывает мою голову и глухо доносятся ласковые слова… Воском, медом, ладаном струится от епитрахили, горят щечки, стукает сердце.
— Ну, потом спрошу, — замирает во мне что-то, а в душе уже _н_е_т_ муки.
И вдруг… «И аз, недостойный иерей, прощаю и разрешаю»95… Неземным счастьем ликует сердце.
Когда мы вышли из церкви, слегка морозило и стемнело. В чистом небе светился молодой тонкий месяц. «Прощаю и разрешаю»… звучало в ушах, пело в сердце, мерцало в звездах, хрусталем звенело в тонком рожке высоко в синем небе.
— Дай-ка подниму воротник тебе, не простуди горло, разогрелась как! — Я не могу ничего говорить и только крепче сжимаю теплую, родную руку. Мы идем задним крыльцом, через кухню.
— С очищением совести Вас… — ласково поет Александрушка и подхватывает меня подмышки.
Дрожит что-то в сердце, рвется, смеется и плачет… Я утыкаюсь Александрушке в платочек, у ушка и тихонько ее целую.
— Как это ты придумала так? «С очищением совести?..» Почему это ты _т_а_к?
— Да не придумала, а уж так водится, завсегда так! Устала чай?
— Н-нет, — весело кричу я, — нисколечко не устала…
— Она у нас настоящая говельщица, — перемигивается мама с ней смеющимися глазами.
Я стою на широкой кухонной лавке вровень с Александрушкой. Она обсуждает стряпню на завтра и мерно гладит мне спину широкой шершавой рукой, цепляет шелк ленточек.
Сережа уже уложен спать, и Соня чего-то деловито бегает из детской в «учебную». — Что это она там делает?
— Уж не будем разговаривать-то, — говорит она тихо, а то… от греха поди-ка сразу спать!
В детской тоже горит лампадка, как и по всему дому, а сквозь стекло в двери проходит свет из «учебной», и потому не темно, а как-то особенно покойно.
Вот тихонечко открылась дверь, и Соня осторожно несет что-то, кладет на стул, развешивает на спинку… Что это?
— Что это, Соня?
— Не спишь все еще? Ну, ладно, скажу уж, — это платьице тебе новое выгладила к Причастию. Мамочка сделала. Пре-лесть! Белое, на голубом чехле, и ленточки голубые. Завтра увидишь. А сейчас спи!
Ровно-покойно мерцает лампадка, плавно колышутся на потолке порой какие-то тени… Тихо… плывешь куда-то будто…
…Мне видится свежее утро, холодок… а подмороженная дорога под льдистой корочкой так напоминает бо-оль-шой, бо-ольшой залитой орех… Лужицы затянуты тонким ледком звонким, как стеклышко, а под ним пузыриками ходит водичка. Ах, как весело… и в носиках калошек яркое солнышко шалит зайчиками. Радостно шуршит шелковый чехольчик под новым платьем. Какое оно дивное… все будто в птичках?.. в бабочках? Или это ангелочки? И будто и у самой вырастают крылышки и… вот-вот и полетишь. Оторвалась вот, дрогнула… и… полетела, все выше, выше… «Шу-шу-шу» — свистит как воздух? «Ши-ши-ши» — слышу я, хочу еще выше, выше, вздрагиваю всем телом… и открываю глаза, проснувшись. Темно, — нет ни солнышка, ни лужиц звонких, ни ангелочков…
— Спи, спи!.. — Я узнаю склонившегося над кроваткой отца и, вскакивая, обвиваю его шею.
— Папочка, как хорошо, — лепечу, не находя слов, — папочка, ангелочек не плачет, и жерновов не будет… — выдаю я со сна свою тайну.
— Каких жерновов? — спи-ка, тебе чего-то снится!
Тонкая, холодная рука ложится на глаза мои, и я, накрыв ее своей ладошкой, нащупываю знакомые жилки, перебираю их пальцами и стараюсь дотянуться, хоть до мизинчика, губами.
И кажется, что нет счастливее меня на земле человека, и нет ничего прекрасней, как вот жить так безгрешно и ждать чудесного завтра, полного Света, Радости и любви.
Все!!
Я многое выбросила и сократила, т. к. показалось, что от тебя. Например, описание домашнего быта. Прогулка перед исповедью была первоначально тоже длиннее. Я правила сегодня, переписывая. У себя ничего не оставлю, никакой копии. Если ты уничтожишь, то и хорошо. Это только из великой любви к тебе я шлю, но не как произведение, а как доказательство, что перед тобой я не ломаюсь. И еще: чтобы ты увидел, что я не могу!
Мне легче знать, что ты мне ничего не скажешь об этом рассказе, а то я измучаюсь. Ты не захочешь меня огорчить, — будешь, м. б. хвалить. Я же никаким похвалам не поверю. Знаю, что — бездарь. И все тут! Мне даже цензора стыдно.
Целую тебя, Ванёк! Оля
Ради Бога не думай, что я заделываюсь в писательницы! Ничуть, ничуть! Никому, никогда не дам. Не покажу. И молю тебя: сожги!!!!
Цепенею, когда подумаю, что всю эту ерунду будешь ты читать! У меня _н_е_т_ копии!
Я все время с тобой и о тебе! Лечись _п_о_к_о_е_м! Ваня, умоляю, отставь пока хоть посетителей! Если ты этого не сделаешь, то вечно будут боли. И я заболею. Мне нужно много сделать анализов — Шахбагов требует. М. б. я сама сделаю, если найду лабораторию и согласие. Тогда будет точно!
13. VII.42 Вчера были Фася с дочкой (приемыш) и один инженер русский из Утрехта с дочкой, деверь и Сережа. А сегодня не явилась моя «дульцинея»96, и потому масса дела. Но скоро пишу! Я очень тревожна твоей тревогой, но не болезнью, т. к. уверена, что все это нервы твои. Мой отчим всегда сваливался после выступлений и всяких волнений. Приезжай к именинам моим! Дорога не длинная, а здесь отдохнешь! Или боишься разочароваться в твоей «мечте»? Мама так думает, что ты боишься увидеть, т. к. создал идеал. Так это?
Фася увлечена «Путями».
Целую, люблю. Оля!
13. VII.42 Ванюша, ты не хочешь приехать. Это я сразу чувствовала. Я знаю это. Поверь, я умею понимать твое «между строк». Ты болен, но еще больше ты не хочешь, ты потому и нервничаешь при думах о поездке. Я не неволю: Бог с тобой! Не требую жертвы твоей. Но я просто говорю тебе: приедешь — поправишься. Я откормлю тебя и обласкаю, согрею. Получила письмо от Шахбагова очень обстоятельное. Зовет меня в Берлин для лечения.
Жду! Но не неволю, как хочешь. Тогда я, м. б. уеду в Берлин, если ты не хочешь ко мне! Вот тебе! «Кавказец» очень трогательно меня утешает и возмущен как мало меня исследовали. Обещает, что в самый короткий срок распутает мою болезнь. Верю.
[Середина июля 1942]
Милый Ванюша, пишу тебе из салона моего парикмахера, хочу сама отправить письмо из Utrecht’a. Давно от тебя опять нет весточки. Ты здоров? Я постоянно за тебя волнуюсь. Получил ли ты мой «рассказ»? Я страшусь о нем подумать — такая бездарь. Ну, уж послала! Ванюша, я много буду думать о тебе 27-го июля[26]. Этот твой когда-то светлый день, проведи в мире и тишине. Я молюсь всегда за О. А. Не грусти очень сильно. Будь тих и кроток! Я не забуду никогда, как ты писал мне в прошлом году… обо всем этом. И как я плакала, и как тебя любила, не знала этого, но уже таила от самой себя. И потом моя прогулка, дорога в поле, вся в ячменях и… солнце… Помнишь? И письмо тебе… Ах, помню, как его писала. Горело сердце! Чудное было время! Какая тоска, что нет солнца, нет лета… У вас как? Здесь от сырости все гибнет. И люди тоже страдают. Мама себя чувствует разбитой от этой гнетущей погоды. Заболел и А. Что-то с пузырем. Сырость, холод, — он вечно в поле, на ветру, промокший. Удивительно, как часты здесь именно эти заболевания. Сегодня, кажется, чуть лучше. Он не лежит никогда. Мне казалось, что тоже была кровь, пошлю к доктору. Я пока здорова. Пополнела. Вес самый мой большой, даже стыдно. Скоро опять все анализы повторять будут. Вчера, вдруг получили письмо из Гааги, адресовано: О. Bredius, S. Subbotin, A. Owtschinnikova. Смотрю на имя отправителя и глазам не верю: один наш самый лучший друг из Берлина97. Читаю — верно, в Гааге по делам. Умоляет отозваться и увидеться. Только вечером смогли найти телефоном друг друга и условились, что в пятницу, 24-го увидимся в Гааге. Если твоя Олька не заболеет, то мы проведем именины совершенно необыкновенным образом. И я сама буду гостьей. Я так жду твоих писем, так тревожусь о тебе, что ничего не могу сама писать. Что ты? Как ты? Как дела с поездкой? Ты ничего об этом не пишешь. Я уж не пристаю к тебе. Ты не хочешь? А порой мне страшно: не случилось бы чего?! Я видела недавно страшный-страшный сон. На Сергеев день. Когда именинник твой Сережик? В сентябре?98