реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Усиков – Речной голод. Синхронизация (страница 4)

18

Воздух в квартире отца был всегда одинаковым: пахло воском для паркета, свежей газетной бумагой и тмином из хлебницы – стерильный, предсказуемый, мертвый запах. Лео вошел внутрь, и этот воздух обволок его, как саван. Он всегда чувствовал себя здесь чужаком, незваным гостем, нарушающим своим присутствием безупречный порядок мироздания инженера Николая Игнатьевича.

Его комната была островком хаоса, дрейфующим в море выверенного до миллиметра спокойствия. Он закрыл за собой дверь, прислонился к ней спиной, пытаясь отдышаться. В ушах все еще стоял гул города, смешанный с навязчивым, как зудит заживающая рана, ритмом – тот самый, что пульсировал в правом глазу. Раз-два. Раз-два. Словно метроном, отсчитывающий секунды до чего-то неминуемого.

Хаос в комнате был обманчивым. Это был творческий, живой беспорядок. Холсты, прислоненные к стенам, пестрели вспышками цвета – яростный алый, глубина ультрамарина, тревожная охра. На одном – эскиз того самого мурала, женский лик с глазами-безднами. Лео отвернулся. Краски на палитрах застыли бугристыми корками, похожими на запекшуюся кровь, на старые раны. Воздух был густым, сладковато-терпким от запаха разбавителя, масла и пота. Здесь время текло иначе, не линейно, как в отцовском мире, а кругами, завихрениями, замирая в движении кисти и вновь ускоряясь в приступе вдохновения. Это было его логово, его утроба. А за тонкой дверью – чуждый мир. Мир прямых линий, точных расчетов и железобетонной предсказуемости.

Он вымыл руки, но тёплая краска никак не смывалась, будто проступала изнутри кожи. Вода из крана пахла тиной. Лео выключил её и долго смотрел на своё отражение. Оттуда смотрел не он – усталый, но уже другой.

– Опять тащишь грязь с улицы, – раздался голос из гостиной. Он был ровным, без эмоциональным, как чтение технической инструкции. – Неужели нельзя войти, как нормальный человек? Снять обувь?

Лео вздрогнул, хотя ждал этого. Он посмотрел вниз, на свои заляпанные краской кеды. На идеально вымытом, буквально скрипящем от чистоты линолеуме они оставили два мутных, размазанных следа. Желтовато-коричневых, как земля после дождя. Он видел в них не грязь, а следы жизни, отметины своего существования. Каждый след – это история: вот тут он споткнулся о банку с окислившимся золотом, а здесь отмахнулся от навязчивой мысли, и кисть брызнула. Он хотел выкрикнуть, что эти следы – часть его, что без них он просто призрак, бледная тень в мире отцовских чертежей. Но слова, как всегда, застряли комом в горле, горьким и безгласным. Вместо этого он лишь глухо, уже почти привычно, кивнул в сторону голоса и прошел в свою комнату, чувствуя, как ненавистная точка в глазу начинает пульсировать чаще, словно реагируя на присутствие отца.

Обеденный стол был накрыт с той же безупречной, почти маниакальной точностью, с какой Николай Игнатьевич рассчитывал сопротивление материалов. Тарелки стояли ровно по центру приборных кругов, столовые приборы лежали строго параллельно друг другу под одним и тем же углом к краю стола, стеклянные стаканы сверкали стерильным блеском, а бумажные салфетки были сложены не просто треугольниками, а остроконечными пирамидками, будто для какого-то торжественного ритуала, а не для обычного ужина.

Лео опустился на стул, чувствуя, как под тяжестью усталости подкашиваются ноги, а пальцы предательски дрожат. После вчерашнего фестиваля он не сомкнул глаз, пытаясь выцарапать из памяти проступающий сквозь мрак пронзительный образ мурала – эти глаза, которые, казалось, видели его насквозь, знали все его страхи и самое потаенное. Но сейчас, за этим безупречным столом, под холодным, оценивающим взглядом отца, ему стало еще хуже. Холодный ужас одиночества сменился жарким, липким страхом быть непонятым, быть уничтоженным.

– Ну что, – отец отложил в сторону газету, сложенную в идеальный ровный прямоугольник. Лист не смялся, не покосился – просто лег на край стола, как деталь конструктора. – Твой «фестиваль» состоялся? Балаган для неудачников?

– Да, – Лео сглотнул ком в горле и потянулся к ножу, чтобы нарезать вареную картошку. Но пальцы не слушались, были ватными, чужими. Нож выскользнул из непослушных пальцев, звякнул о тарелку и оставил на белоснежном фарфоре тонкую, но зияющую царапину. Звук показался ему оглушительным.

– И что? – отец, не спеша взял бутылку с минеральной водой, налил себе ровно до нарисованной производителем риски на стакане. Ни капли выше, ни капли ниже. – Ты наконец-то осознал, что это пустая трата времени? В газете пишут, – он кивнул на издание, – что тридцать процентов участников подобных «творческих тусовок» не могут найти работу через год после окончания учебы. Безделье. Позорище.

– Это не просто фестиваль, пап, – Лео почувствовал, как знакомый, тяжелый ком подкатывает к горлу, сдавливая его. Голос стал сиплым. – Это «Ничего страшного». Один из крупнейших в южном регионе. Уличный арт – это…

– Уличный арт, – отец скривил губы, будто попробовал что-то протухшее. Его лицо, обычно непроницаемое, исказилось гримасой искреннего отвращения. – То есть, граффити. Малёвки. То, что милиция закрашивает через неделю, потому что это вандализм. Порча муниципального имущества.

Лео сжал кулаки под столом так, что суставы побелели. Он видел, как вчера отец подошел к его муралу. Стоял в толпе, но не сливался с ней. Он видел, как его глаза, холодные и аналитические, скользили по стене, не как по произведению искусства, а как по бракованному техническому чертежу, испещренному критическими ошибками. Он видел, как тот отвернулся, не дождавшись конца, не досмотрев, не увидев главного.

– Ты не понимаешь, – Лео почувствовал, как горло сжимается еще сильнее, а в висках начинает стучать тот самый ритм. – Это не просто рисунки. Это… это голос. Это…

– Это что? – отец отхлебнул воды ровно один глоток и поставил стакан точно на оставшийся от него влажный круг. – Это твое будущее? Пачкать стены, пока нормальные люди строят мосты, дома, заводы? Делать мир лучше, а не превращать его в помойку?

– Это то, что делает меня живым! – вырвалось у Лео, и он почувствовал, как точка в глазу начинает пульсировать в такт его бешено заколотившемуся сердцу, сливаясь с ним в единый, оглушительный барабанный бой. – Ты же не видишь, ты не хочешь видеть, как я…

Лео сжал кулаки. Голод внутри шевельнулся – не в животе, а глубже, где рождаются сны и страхи. Это был не голод еды, не желание славы. Это было нечто живое, дышащее внутри него, требующее не аплодисментов, а крови, красок и смысла. Иногда ему казалось, что он рисует не ради себя – ради того, кто живёт в нём и ждёт своей очереди насытиться.

– Я вижу, как ты теряешь время, – голос отца оставался ледяным, но в нем появилась опасная сталь. – Как ты идешь по кривой дорожке. Как твоя мать теряла время.

Слово «мать» грохнуло в звенящей тишине столовой, как выстрел. Оно повисло в воздухе тяжелой, грозовой тучей, заряженной током старой боли и чего-то невысказанного, запретного. Лео почувствовал, как холодная волна поднимается от самого живота, подступает к горлу, сковывает конечности. Он никогда не говорил с отцом о ней. Никогда. Между ними стояла стена молчания, и Лео инстинктивно боялся ее разрушать, чувствуя, что за ней скрывается нечто ужасное.

– Что… что ты имеешь в виду? – прошептал он, и его собственный голос показался ему тонким, писклявым, голосом испуганного ребенка.

– Твоя мать, – отец отодвинул от себя почти полную тарелку, хотя ел всего несколько минут, – тоже обожала «творить». Сидела часами на берегу Дона, в любую погоду. Рисовала в своих блокнотиках какие-то каракули, бормотала что-то про видения, про «озарения». – Он произнес это слово с ядовитой насмешкой. – Потом начала бредить наяву. Утверждала, что река с ней разговаривает. Что великий Дон требует жертв. Что у воды есть голос, и он зовет ее.

Лео почувствовал, как пол уходит из-под ног. Комната поплыла, заплыла мутью. В памяти, словно вспышка, возник образ: мать сидит на плоском камне у воды, подставив лицо ветру. Его почти не видно, только силуэт. Ее руки не лежат на коленях, а движутся в воздухе, чертят невидимые линии, рисуют несуществующие картины. Она что-то шепчет, и маленький Лео, пристроившийся рядом, не может разобрать слов, думает, что это ласковые слова для него. Теперь до него дошло с леденящей ясностью: она говорила не с ним. Она вела диалог с рекой.

– Она была больна, Лео, – отец говорил тише, но от этого каждое слово впивалось острее заточенного ножа. – Психически. И ты идешь по ее стопам. Сначала эти твои граффити, бунт ради бури. Теперь – видения. Эта твоя точка в глазу, на которую ты все жалуешься. Что дальше? Тоже сядешь на берегу и будешь ждать, пока река придет и заберет тебя? Как забрала ее?

Лео не мог дышать. Воздух в комнате стал густым, тягучим, как пахнущая скипидаром краска. Он чувствовал, как точка в глазу пульсирует все быстрее и быстрее, уже не сливаясь с сердцебиением, а опережая его, превращаясь в сплошной, пронзительный, звенящий шум в голове.

– Это не видения, – выдавил он, и его губы онемели. – Это… искусство. Я по-другому вижу. Я чувствую…

– Искусство не кормит, сын, – отец резко встал, и его стул отодвинулся с неприлично громким скрежетом, нарушив идеальную тишину. – Оно разрушает. Твоя мать тоже «творила» свои водяных и русалок – и к чему это привело? К безумию. К тому, что однажды ее нашли на берегу. К ее смерти.