Игорь Сухих – Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова (страница 78)
Его удивляет рецептурный подход к человеческому характеру (он на десятилетия стал официальной доктриной), объединивший фантазера Орлика, никогда никому не делавшего зла, и Троцкого, «очкастого Леву», навсегда припечатавшего Мигулина несмываемой резолюцией: «Донская учредиловщина и левая эсеровщина». «Аптекарский подход к человечеству – точнее сказать, к человеку длился десятилетиями, нет ничего удобней готовых формул, но теперь все смешалось. Склянки побились, растворы и кислоты слились». – «Теперь, спустя жизнь, неясно: так ли думал я тогда? Так ли понимал? Все понимания перемешались».
Старик разуверился в одном из главных советских мифов – мифе о сознательности выбора и абсолютной правоте победителей.
Посередке в кровавой сече и был народ, Мелеховы, которых волей случая и судьбы бросало на ту или другую сторону, – утверждал автор «Тихого Дона». С той стороны оказывались те же мальчики, которые любили Россию, дом, свет зеленой лампы под абажуром, – доказывал автор «Белой гвардии» и «Дней Турбиных». Очкастый журналист идет в атаку с пустым наганом и видит брата в убитом поляке, – фиксировал трагический парадокс сочинитель «Конармии».
У Павла Евграфовича есть официальный образ-картинка, который с иронией воспроизводит во внутреннем монологе Кандауров: «…Во всяком обществе, во всякой компании существует легенда… Старик Летунов – такая легенда там. Он ветеран, участник, видел Ленина, пострадал, помыкался. Попробуйте не уважить! Он тут же письмо, тут же все заслуги, рубцы и шрамы на стол».
Но легенда существует, пока опирается на живое предание. Между тем умершая жена была последним человеком, которому прошлое Летунова, его хлопоты о Мигулине были интересны. Теперь он одинок и в мире, и в семье. Несчастная дочь, нелепо живущий сын, равнодушные внуки воспринимают его как таран в борьбе за дачную сторожку, но не понимают его мотивы и поступки. Руслан может с азартом спорить об Иване Грозном, но отцовская история и отцовские занятия кажутся ему старческой блажью (однажды в доме даже появляются врачи-психиатры).
В середине 1960-х Трифонов написал «Отблеск костра» – документальную книгу об отце (в романе его, кажется, напоминает дядя Шура) с прозрачной символикой заглавия: отблеск разожженного пламенными революционерами костра («Мы на горе всем буржуям / Мировой пожар раздуем!) виден потомкам, освещает их путь.
В «Старике» костер появляется дважды. «Электричество не горит. На улице мрак. Если высунуться из окна, можно увидеть вдалеке костер на Большом проспекте». – «Был невероятно холодный вечер, необычный для августа, даже для конца. Вечер был как в октябре. Никто не купался. На противоположном берегу, низком, заливном, едва видно в сумерках, кто-то жег костер, и отражение костра светилось в стылой воде длинным желтым отблеском, как свеча».
Эти далекие не греющие костры 1917-го и 1937 годов навсегда запоминаются героям, Летунову и Изварину, оказываются их личными символами: Павел расстается с Асей, Санька уезжает с дачи после ареста отца, когда «обвалилась и рухнула прежняя жизнь».
Трифоновская картина 1970-х годов объективна и безжалостна. Он честно пытается понять, что осталось от того огромного костра, в котором сгорели миллионы. И трезво отвечает: ничего. Даже отблеск его видят лишь те, кто сам идет к исчезновению.
В 1970-е годы еще по привычке пели: «Есть у революции начало, нет у революции конца». Трифонов пишет о том, что революция давно закончилась, тот пафос, те идеи и надежды, за которые заплачено огромной кровью, бесследно улетучились. И лишь полуоглохший старик еще ищет истину, пытается понять, что же это было. «Я объясняю: то, истинное, что создавалось в те дни, во что мы так яростно верили, неминуемо дотянулось до дня сегодняшнего, отразилось, преломилось, стало светом и воздухом, чего люди не замечают и о чем не догадываются. Дети не понимают. Но мы-то знаем. Ведь так? Мы-то видим это отражение, это преломление ясно».
Свет и воздух? Но на дворе «жара нечеловеческая, нездешняя, жара того света», при которой люди падают в обморок и умирают прямо на улицах.
Изварин, изгнанный из того самого домика в 1937-м по доносу Приходько, припоминает еще одного человека того поколения, лектора-чудака Бурмина, поклонника «нагого тела», сторонника девиза «Долой стыд!», проповедника нудизма «с какой-то
Страшная, нечеловеческая летняя жара оказывается новым временем социальной прохлады. В него живыми вынырнули лишь трое, остальных «время пережгло… дотла». Но Приходько, в отличие от Летунова, чувствует тут себя превосходно. Может, потому, что ничему не верил, ни в чем не разочаровывался, руководствовался, как и хитроумный Бурмин, единственным – выжить.
«Юность – это возмездие» (Ибсен – Блок).
Следующее поколение, стареющие дети, тоже представлено у Трифонова групповым портретом. Взбалмошный, мучающийся от собственной неприкаянности Руслан («И как это меня угораздило, чтоб ничего не было? Когда у всех все есть? 〈…〉 Ах ты, боже мой, и чего я суечусь? Ведь все практически сделано, картина нарисована, осталась какая-то мелочь, ерунда, детальки…»). Сломленный, как и старик, живущий в прошлом, но в прошлом дачных 1930-х, Саша Изварин. Религиозный, скрытный, занудный и злобный Николай Эрнестович. Наконец – Кандауров.
Кандауров – вот кого взметнула на гребень новая волна. Шигонцев мечтал об избавлении человека от чувств и эмоций, но сам был далек от этого идеала. Кандауров – его осуществившаяся мечта. Идеально отлаженный человек-механизм, великолепно приспособленный для этой жизни («…никаких неудобств в работе организма не ощущалось. Все шло, текло, двигалось, действовало, сокращалось и напрягалось регулярно, как всегда»).
Ради победы в борьбе за загранпоездку он расстается с женщиной, которую любит настолько, что она кажется ему, как в романе Фриша, собственной дочерью. И она же, эта Светлана, тоже понимает его лучше всех в мире, задавая при расставании провокационный, искушающий кинжальный вопрос.
«– Знаешь что? Вот ответь честно. Есть какие-то блага, которыми ты наслаждаешься или стремишься наслаждаться… Ну, скажем, женщина – я. Ведь ты мною наслаждаешься, правда? Есть семья, которая тоже доставляет тебе наслаждение, другого рода. Есть дом Аграфены, о котором ты мечтаешь как об источнике наслаждений… Есть Мексика, которой ты добивался, я знаю, и добился, совершил невозможной, овладел ею, как неприступной женщиной… И есть другое ответственное кресло тут, в Москве, которое сулит еще более высокие наслаждения, о них ты грезишь… И вот скажи: если выбирать из этого всего одно, что бы ты выбрал?