18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Сухих – Русская литература для всех. От «Слова о полку Игореве» до Лермонтова (страница 103)

18
Средь бурь пустых томится юность наша, И быстро злобы яд ее мрачит, И нам горька остылой жизни чаша; И уж ничто души не веселит.

Однако здесь поэт не столько протестует, сколько сожалеет и томится. Поэтическое мы, точно так же как и противостоящий мир, изображены в самых общих чертах. Образы-тропы имеют абстрактный, общепоэтический характер: бури пустые, злобы яд, остылой жизни чаша. Лишь одна строка – и душно кажется на родине – допускает актуальное прочтение.

В поздних стихотворениях – «Дума» (1838), «Как часто, пестрою толпою окружен…» (1840) – эти общие формулы наполняются историческим содержанием: речь идет уже о конкретном времени, о последекабрьской эпохе.

«Дума» строится как последовательное поэтическое рассуждение, аргументированное лирическое доказательство печальной судьбы поколения (современники называли его: люди сороковых годов).

Главным стилистическим средством Лермонтова и здесь являются перифразы и обобщенные формулы, которые вступают в контрастные отношения, создавая в то же время однородный эмоциональный тон: грусти, горечи, печали, уныния, русской хандры.

Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее – иль пусто, иль темно, Меж тем, под бременем познанья и сомненья, В бездействии состарится оно.

В первом же четверостишии заявлена основная тема (судьба поколения) и обозначены ключевые мотивы: познанье и сомненье поколения ведут к бездействию и готовят безотрадное грядущее. В первом стихе возникает лирическое Я, но оно сразу же заменяется обобщающим Мы.

Исходные мотивы развертываются и детализируются в основной части, состоящей из восьми четверостиший.

Бесконечное сомнение ведет к нравственному параличу, размыванию границ между добром и злом (к добру и злу постыдно равнодушны), а с другой стороны – к малодушию, робости перед опасностью и пресмыкательству, рабству перед властью. Бесплодная наука оборачивается неверием. Страстные наслаждения оканчиваются пресыщением. Искусство, поэзия также воспринимаются с привычным равнодушием.

Иллюстративные сравнения (фактически – аллегории), которые включены в это размышление, имеют тот же эмоциональный тон: «Так тощий плод, до времени созрелый…», «Из каждой радости, бояся пресыщенья, / Мы лучший сок навеки извлекли».

Хранящегося в душе остатка чувства хватает лишь на беспощадное признание:

И ненавидим мы, и любим мы случайно, Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови.

Все это четверостишие строится на контрастах, насыщено не только привычными (ненавидим – любим, злоба – любовь, холод – огонь), но и ситуативными, лермонтовскими антонимами: царствует – кипит, душа – кровь.

Последняя часть, два заключительных четверостишия, – итог, вывод, заключение безотрадной думы.

Толпой угрюмою и скоро позабытой Над миром мы пройдем без шума и следа, Не бросивши векам ни мысли плодовитой, Ни гением начатого труда. И прах наш, с строгостью судьи и гражданина, Потомок оскорбит презрительным стихом, Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом.

Лермонтовская оппозиция из «Смерти поэта» или более позднего стихотворения «Как часто, пестрою толпою окружен…» здесь исчезает. Лирический герой не противопоставляет себя современникам, а растворяется в той же самой угрюмой толпе.

Жизнь превращается в дурную бесконечность: жалоба детей на ошибки отцов превращается в горькую насмешку новых детей (внуков) над своими промотавшимися отцами (самое сильное и беспощадное определение Лермонтов ставит в конец стихотворения). Заметим, однако: судьей и гражданином здесь снова оказывается поэт нового поколения, потомок с его презрительным стихом.

В «Думе» впервые так резко и остро обозначен конфликт отцов и детей, столь важный для последующей русской литературы.

В «Евгении Онегине» упоминается отец героя, однако пушкинское обобщающее определение имеет чисто бытовой характер: промотался – разорился. «Служив отлично-благородно, / Долгами жил его отец, / Давал три бала ежегодно / И промотался наконец» (гл. 1, строфа III).

Возникает в романе и мотив смены поколений.

Увы! на жизненных браздах Мгновенной жатвой поколенья, По тайной воле Провиденья, Восходят, зреют и падут; Другие им вослед идут… Так наше ветреное племя Растет, волнуется, кипит И к гробу прадедов теснит. Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас!

Однако здесь, как и в стихотворениях «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» и «…Вновь я посетил…», отношения между отцами, детьми и внуками бесконфликтны: «Здравствуй, племя / Младое, незнакомое! ‹…› Но пусть мой внук ‹…› И обо мне вспомянет» («…Вновь я посетил…).

Статьи «конфликт поколений» нет в энциклопедии русской жизни, не развернута эта тема и в пушкинских стихах. Напротив, здесь возникает образ взаимной связи: отцы грезят о будущем – внуки вспоминают прошлое с благодарностью.

У Лермонтова вместо связи возникают разрыв, непонимание, обида, иногда даже ненависть: «О, как мне хочется смутить веселость их…»

«Пушкину и в тюрьме было бы хорошо. Лермонтову и в раю было бы скверно», – афористически сформулировал В. В. Розанов («Пушкин и Лермонтов»). Слишком высокие требования предъявляет второй поэт к миру.

Презирать или ненавидеть мир, жизнь, людей – особенно в юности – легче, чем любить их. Однако в поздних лермонтовских стихах есть и другая линия: поиски выхода, преодоление безнадежности.

Поиски выхода: земля и небо

Знаменитый русский историк В. О. Ключевский утверждал, что главным мотивом жизни Лермонтова-поэта были поиски личного счастья и невозможность его достижения. Отсюда – глубокая грусть как доминирующая эмоция поэтического мира. В этом чувстве Ключевский видел не только индивидуальную, а глубоко национальную черту: «Народу, которому пришлось стоять между безнадежным Востоком и самоуверенным Западом, досталось на долю выработать настроение, проникнутое надеждой, но без самоуверенности, а только с верой. Поэзия Лермонтова, освобождаясь от разочарования, навеянного жизнью светского общества, на последней ступени своего развития близко подошла к этому национально-религиозному настроению, и его грусть начала приобретать оттенок поэтической резиньяции ‹смирения, покорности судьбе›, становилась художественным выражением того стиха молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: да будет воля Твоя» (В. О. Ключевский. «Грусть»).

Действительно, в поздних лермонтовских стихах на смену бунту, протесту, резкости приходит грустное умиротворение, приятие мира. Это чувство определяют стихотворения «Когда волнуется желтеющая нива…» (1837), две «Молитвы» (1837, 1839), «Родина» (1841), «Выхожу один я на дорогу…» (1841).

Разговорный «железный стих» в таких случаях сменяется напевным, гармоническим, льющимся из строки в строку, превращается в «эфирный стих», создающий «образ утопического блаженства» (Л. В. Пумпянский).

В пейзажах этих стихотворений мир, в котором существует лирический герой, распахивается, приобретает вертикальное измерение. Герой глубоко переживает любовь, идет или едет куда-то по бесконечной дороге, под высоким небом и яркими звездами, и даже способен увидеть в небе Творца.

Так строится стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива…». В трех связанных анафорой четверостишиях перечисляются, перебираются детали, демонстрирующие красоту и гармонию природы. Эта картина не связана с какой-то единой точкой зрения: желтеющая нива, малиновая слива и серебристый ландыш относятся к разным природным циклам и вспоминаются в обратном естественной смене времен года порядке: от позднего лета или ранней осени – к весне. В отличие от контрастности лермонтовских «железных стихов», эта эфирная элегия строится на накоплении однородных украшающих эпитетов, которыми сопровождаются практически все существительные: сладостная тень, душистая роса, румяный вечер, златой час, таинственная сага, мирный край. В контексте даже обычные, конкретные, характеризующие эпитеты приобретают, подобно фольклорным определениям, идеализирующий характер: свежий лес, студеный ключ и т. д.

Завершается же размеренно развертывающийся, состоящий из трех анафорических строф период эмоциональной кульминацией, причем самое главное слово оказывается в конце стихотворения.

Тогда смиряется души моей тревога, Тогда расходятся морщины на челе, — И счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога…

В последней строфе стихотворения появляется редкий у Лермонтова образ мгновенного земного счастья и небесного видения Бога.

Точно так же может трансформироваться и любовная тема. Любовь-поединок, любовь-страдание вдруг уступает в «Молитве» (1837) чувству самоотречения, обращенной к Богоматери просьбе о защите, покровительстве любимой в мире земном и загробном.