Игорь Сухих – Чехов в жизни (страница 95)
Двойной сюжет посетителей чеховского дома завершился. Но для Виктора Конецкого Чехов остается важным предметом размышлений и сопоставлений еще два десятилетия.
5. «Он всегда прав…»
И после рассказа «Две осени» Чехов часто поминается в романе-странствии «За Доброй Надеждой». «Боже, какое счастье, что был на свете Чехов! Все здесь мною читано, в этом томе, но за одну интонацию спокойного и сильного благородства хочется на Чехова молиться…» – цитирует Конецкий дневники 1975 года в повести «Вчерашние заботы», оконченной в 1996-м. Запись сделана в устье Енисея при чтении чеховских очерков «Из Сибири».
Позднее, во время другого плавания, он размышляет об «Острове Сахалин», глядя на сахалинские берега, сравнивая то, что было, с тем, что стало.
Прочитав в мемуарах О. Л. Книппер о последней чеховской пьесе с путешествием героя к Северному полюсу, его смертью и проносящееся в воздухе тенью любимой женщины, он делает из этого мистического замысла неожиданный практический вывод (возможно, внутренне ироничный): «Вероятно, что своим гением уже в начале века ощущал новую роль Севера в судьбе России».
Он придирчиво, профессионально разбирает ранний чеховский рассказ «В море»: «Как ни тяжело об этом говорить, у Чехова есть одно произведение, которое мне не просто не нравится… Оно называется „В море“, подзаголовок „Рассказ матроса“ <…> Вот загадка: гениальный человек трижды печатает при своей жизни произведение, написанное на материале, который он знает чрезвычайно плохо» (529–530).
Однако в других случаях признается, что первоначальное впечатление было ошибочно, и вынужден согласиться с критикуемым писателем. «Ночью после чтения „вразброд“ сахалинских произведений Чехова мне стало гнусно-стыдно своего бездумного отрицания этих вещей раньше. Кажется, я даже напечатал где-то, что „Сахалин“ можно употреблять вместо люминала, а вот „Мисюсь, где ты?“ – вершина. Все потому, что „Сахалин“-то я ни раньше, ни теперь не читал толком от начала до конца. И вот встретил чеховское „дай мне Бог никогда ничего не говорить про то, чего не знаю“, и душа моя стыдом уязвлена стала» (524).
В этих же записях 1979 года мелькает: «В год моего рождения Чехову было бы всего 69 лет» (530).
Там же – итоговое суждение о чеховском мировоззрении: «Да, в Бога Чехов не верил, но вел себя на этом свете так, чтобы на том свете Богу понравиться. <…> В этом человеке, чем дольше живу, тем более поражает буквально все. А в самой основе восхищения – примат его воли. Это и жизненных поступков касается, и творчества» (525).
Но пожалуй, самое существенное суждение Конецкого о Чехове возникает мимоходом, во вводном предложении: «Если Чехов прав (а он всегда прав)…» (528).
Совсем не важно, что последует дальше. Обаяние личности, общее впечатление перевешивает все рациональные аргументы и придирки.
Эпилог
Многие вещи Чехова, как мы знаем, связаны с сюжетом ухода. В жизни Виктора Конецкого Белая дача оказалась включена в сюжет возвращения. По крайней мере, возвращения в памяти.
До конца жизни они с Казаковым перекликались именем Чехова. Это тем более важно, что Конецкий был не хилым филологом, и даже не просто коллегой-писателем, а человеком дела, который вроде бы мог отыскать множество других более близких примеров и образцов – от Хемингуэя и Экзюпери до своего близкого друга, летчика Марка Галлая.
Чеховской радиацией заражались не только современники, но и потомки, причем не беспомощные чеховские интеллигенты, как можно было подумать, а серьезные люди, моряки, путешественники, хотя и писатели по совместительству. Пусть это заражение носило не массовый характер, но все-таки оно было.
Этот часто невидимый культурный фон, а не только прямые исследования «влияния творчества АПЧ на писателя Имярек» надо тоже учитывать, если мы хотим понять место Чехова в культуре.
А. Терехов недавно мимоходом иронически заметил в очерке об А. И. Солженицыне: «Девушки спустя сто лет не заплачут над его книгами – все авторы руслита русской литературы. –
Так вот, читатель, который заявляет, что Чехов всегда прав, – не тургеневская девушка, а прожженный капитан, несколько раз обогнувший земной шар и умеющий общаться с грубыми моряками, которые, вероятно, погрубее солдат-контрактников, не говоря уж о менеджерах среднего звена.
Культура, в которой такой человек произносит подобную фразу, – это одна культура. Если же в обозримом (или необозримом?) будущем люди, говорящие на русском языке, станут спрашивать, кто такой Чехов (как сегодня уже спрашивают, кто такой Юрий Казаков), – это будет уже другая страна, другая культура и другая история.
Жизнь после жизни: Б. Ш. как мифолог А. Ч.[129]
1. Поскольку инициалы А. Ч. не нуждаются в расшифровке, начнем с Б. Ш. В 1992 году писатель Борис Штерн[130], известный прежде всего как фантаст, сочинил короткую автобиографию в жанре не бюрократически-напыщенном, а иронически-самокритичном, пародийном, напоминающем аналогичный опус раннего Зощенко («О себе, об идеологии и еще кое о чем»). Из нее мы узнаем, что автор родился в 1947 году в Киеве, но 17 лет прожил в Одессе; окончил одесский филфак, но не любил литературоведческие термины вроде «архитектоника», потому что «объелся этими терминами на всю оставшуюся жизнь»; «где только не работал», но в конце концов вернулся в родной город. «Основная работа ныне: сижу дома на опушке леса на окраине Киева, курю „Беломорканал“ и стучу чего-нибудь на пишущей машинке в надежде на гонорар».
Видимо, еще на машинке Борис Штерн и настучал первый большой роман (раньше он сочинял рассказы и повести) – «Эфиоп» (авторская дата – «Киев, апрель 1994 – декабрь 1996»)[131].
Это произведение в огромной современной чеховиане упоминается, кажется, впервые.
2. Роман «Эфиоп», получивший в профессиональной среде фантастов (которая очень замкнута, отделена от «просто литературы» и пользуется специфическими критериями) прямо противоположные оценки (от сопоставления с «Мастером и Маргаритой» до припоминания фолкнеровских слов о блистательной неудаче) задуман и написан в жанре альтернативной истории литературы[132].
В единственном, кажется, большом интервью серьезному изданию («Литературная газета», 1997, № 33, 13 августа) Штерн отчитывался журналисту, парафразируя мотивы «Моей родословной» и «Арапа Петра Великого»: «Написал вот громадный роман – „Эфиоп, или Последний из КГБ“. Добрый он или не добрый… Но веселый, точно. Значит, добрый. В нем восемь частей, первая часть называется „Эфиоп твою мать“». А на вопрос журналиста «Что это вас в Эфиопию занесло?» дополнительно разъяснял: «Сюжет занес. Одна из линий романа. История арапа Петра Великого наоборот. Во время гражданской войны украинского хлопчика Сашка Гайдамаку вывозит из Крыма французский шкипер, негр. Спасает хлопчику жизнь, доставляет его в Эфиопию и дарит тамошнему императору. Цель – генетический эксперимент: в четвертом поколении вывести из хлопчика африканского Пушкина. Сашка запускают в императорский гарем, где он и трудится изо всех сил не за страх, а за совесть».
Сложные и даже запутанные фабульные перипетии книги опираются на пушкинское определение
«И все же смелый генетический эксперимент Гамилькара вскоре пошел вразнос – все гены перепутались и смешались, многочисленные дети Сашка сначала разбрелись по всему Офиру, по соседним (в тот период) Египту, Эфиопии и Сомали, а потом заполонили всю Африку. Гамилькар со счету сбился их считать. Была даже создана счетная комиссия, но толку не получилось, комиссию тут же поразила коррупция – брали взятки за фальшивые свидетельства о рождении очередного Сашка Гайдамаки и т. п. и т. д. Офир всходил и заходил, исчезал и появлялся со свойственной этой стране непредсказуемостью, Сашки Гайдамаки росли как на дрожжах, взрослели в детском возрасте, служили в гвардии негуса, были дипломатами, писцами, скитались бродягами, бомжами, проходимцами, бичами, плавали моряками, вкалывали железнодорожниками и т. д., были желанными для всех африканских женщин, но вот настоящих поэтов среди них не случалось – вернее, многие рифмовали, зная цель своего выведения на свет, но эти попытки были не пушкинские, „Русланом и Людмилой“ не пахло. <…> Только потом с высоты состояния современной генетической инженерии стало ясно, что подлинного Александра Пушкина вывести невозможно в силу нарастающей неопределенности, но тогда генетика пребывала еще в зачаточном состоянии и гадала на экспериментальном горохе основателя генетики монаха Менделя» (473–474).
Вполне «школьный» по материалу (альтернативная история часто лежит в основе как неграмотных сочинений, так и анекдотов о русских классиках, вроде известного цикла «Веселые ребята»), роман оказывается весьма рискованным и не совсем школьным стилистически. Авторский подзаголовок (снятый редактором первого издания и восстановленный лишь во втором) – «Фаллическо-фантастический роман из жизней замечательных людей». Один из лейтмотивов книги – стоящее в сильной рифмованной позиции непечатное слово из пушкинской «Телеги жизни» и аналогичный густой слой обсценной лексики, ставшей предметом специального ученого исследования в статье с пространным и – в духе романа – игровым заглавием «Наречие на „Н“ из пяти букв, отвечающее на вопрос „куда?“»[133].