18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Сухих – Чехов в жизни (страница 95)

18

Двойной сюжет посетителей чеховского дома завершился. Но для Виктора Конецкого Чехов остается важным предметом размышлений и сопоставлений еще два десятилетия.

5. «Он всегда прав…»

И после рассказа «Две осени» Чехов часто поминается в романе-странствии «За Доброй Надеждой». «Боже, какое счастье, что был на свете Чехов! Все здесь мною читано, в этом томе, но за одну интонацию спокойного и сильного благородства хочется на Чехова молиться…» – цитирует Конецкий дневники 1975 года в повести «Вчерашние заботы», оконченной в 1996-м. Запись сделана в устье Енисея при чтении чеховских очерков «Из Сибири».

Позднее, во время другого плавания, он размышляет об «Острове Сахалин», глядя на сахалинские берега, сравнивая то, что было, с тем, что стало.

Прочитав в мемуарах О. Л. Книппер о последней чеховской пьесе с путешествием героя к Северному полюсу, его смертью и проносящееся в воздухе тенью любимой женщины, он делает из этого мистического замысла неожиданный практический вывод (возможно, внутренне ироничный): «Вероятно, что своим гением уже в начале века ощущал новую роль Севера в судьбе России».

Он придирчиво, профессионально разбирает ранний чеховский рассказ «В море»: «Как ни тяжело об этом говорить, у Чехова есть одно произведение, которое мне не просто не нравится… Оно называется „В море“, подзаголовок „Рассказ матроса“ <…> Вот загадка: гениальный человек трижды печатает при своей жизни произведение, написанное на материале, который он знает чрезвычайно плохо» (529–530).

Однако в других случаях признается, что первоначальное впечатление было ошибочно, и вынужден согласиться с критикуемым писателем. «Ночью после чтения „вразброд“ сахалинских произведений Чехова мне стало гнусно-стыдно своего бездумного отрицания этих вещей раньше. Кажется, я даже напечатал где-то, что „Сахалин“ можно употреблять вместо люминала, а вот „Мисюсь, где ты?“ – вершина. Все потому, что „Сахалин“-то я ни раньше, ни теперь не читал толком от начала до конца. И вот встретил чеховское „дай мне Бог никогда ничего не говорить про то, чего не знаю“, и душа моя стыдом уязвлена стала» (524).

В этих же записях 1979 года мелькает: «В год моего рождения Чехову было бы всего 69 лет» (530).

Там же – итоговое суждение о чеховском мировоззрении: «Да, в Бога Чехов не верил, но вел себя на этом свете так, чтобы на том свете Богу понравиться. <…> В этом человеке, чем дольше живу, тем более поражает буквально все. А в самой основе восхищения – примат его воли. Это и жизненных поступков касается, и творчества» (525).

Но пожалуй, самое существенное суждение Конецкого о Чехове возникает мимоходом, во вводном предложении: «Если Чехов прав (а он всегда прав)…» (528).

Совсем не важно, что последует дальше. Обаяние личности, общее впечатление перевешивает все рациональные аргументы и придирки.

Он всегда прав.

Эпилог

Многие вещи Чехова, как мы знаем, связаны с сюжетом ухода. В жизни Виктора Конецкого Белая дача оказалась включена в сюжет возвращения. По крайней мере, возвращения в памяти.

До конца жизни они с Казаковым перекликались именем Чехова. Это тем более важно, что Конецкий был не хилым филологом, и даже не просто коллегой-писателем, а человеком дела, который вроде бы мог отыскать множество других более близких примеров и образцов – от Хемингуэя и Экзюпери до своего близкого друга, летчика Марка Галлая.

Чеховской радиацией заражались не только современники, но и потомки, причем не беспомощные чеховские интеллигенты, как можно было подумать, а серьезные люди, моряки, путешественники, хотя и писатели по совместительству. Пусть это заражение носило не массовый характер, но все-таки оно было.

Этот часто невидимый культурный фон, а не только прямые исследования «влияния творчества АПЧ на писателя Имярек» надо тоже учитывать, если мы хотим понять место Чехова в культуре.

А. Терехов недавно мимоходом иронически заметил в очерке об А. И. Солженицыне: «Девушки спустя сто лет не заплачут над его книгами – все авторы руслита русской литературы. – И. С. мечтали об этих бледно-розовых чертовых девушках спустя сто лет. Никаких солдат-контрактников или менеджеров среднего звена»[128].

Так вот, читатель, который заявляет, что Чехов всегда прав, – не тургеневская девушка, а прожженный капитан, несколько раз обогнувший земной шар и умеющий общаться с грубыми моряками, которые, вероятно, погрубее солдат-контрактников, не говоря уж о менеджерах среднего звена.

Культура, в которой такой человек произносит подобную фразу, – это одна культура. Если же в обозримом (или необозримом?) будущем люди, говорящие на русском языке, станут спрашивать, кто такой Чехов (как сегодня уже спрашивают, кто такой Юрий Казаков), – это будет уже другая страна, другая культура и другая история.

Жизнь после жизни: Б. Ш. как мифолог А. Ч.[129]

1. Поскольку инициалы А. Ч. не нуждаются в расшифровке, начнем с Б. Ш. В 1992 году писатель Борис Штерн[130], известный прежде всего как фантаст, сочинил короткую автобиографию в жанре не бюрократически-напыщенном, а иронически-самокритичном, пародийном, напоминающем аналогичный опус раннего Зощенко («О себе, об идеологии и еще кое о чем»). Из нее мы узнаем, что автор родился в 1947 году в Киеве, но 17 лет прожил в Одессе; окончил одесский филфак, но не любил литературоведческие термины вроде «архитектоника», потому что «объелся этими терминами на всю оставшуюся жизнь»; «где только не работал», но в конце концов вернулся в родной город. «Основная работа ныне: сижу дома на опушке леса на окраине Киева, курю „Беломорканал“ и стучу чего-нибудь на пишущей машинке в надежде на гонорар».

Видимо, еще на машинке Борис Штерн и настучал первый большой роман (раньше он сочинял рассказы и повести) – «Эфиоп» (авторская дата – «Киев, апрель 1994 – декабрь 1996»)[131].

Это произведение в огромной современной чеховиане упоминается, кажется, впервые.

2. Роман «Эфиоп», получивший в профессиональной среде фантастов (которая очень замкнута, отделена от «просто литературы» и пользуется специфическими критериями) прямо противоположные оценки (от сопоставления с «Мастером и Маргаритой» до припоминания фолкнеровских слов о блистательной неудаче) задуман и написан в жанре альтернативной истории литературы[132].

В единственном, кажется, большом интервью серьезному изданию («Литературная газета», 1997, № 33, 13 августа) Штерн отчитывался журналисту, парафразируя мотивы «Моей родословной» и «Арапа Петра Великого»: «Написал вот громадный роман – „Эфиоп, или Последний из КГБ“. Добрый он или не добрый… Но веселый, точно. Значит, добрый. В нем восемь частей, первая часть называется „Эфиоп твою мать“». А на вопрос журналиста «Что это вас в Эфиопию занесло?» дополнительно разъяснял: «Сюжет занес. Одна из линий романа. История арапа Петра Великого наоборот. Во время гражданской войны украинского хлопчика Сашка Гайдамаку вывозит из Крыма французский шкипер, негр. Спасает хлопчику жизнь, доставляет его в Эфиопию и дарит тамошнему императору. Цель – генетический эксперимент: в четвертом поколении вывести из хлопчика африканского Пушкина. Сашка запускают в императорский гарем, где он и трудится изо всех сил не за страх, а за совесть».

Сложные и даже запутанные фабульные перипетии книги опираются на пушкинское определение «под небом Африки моей» и тяготеют к лозунгу «Вырастим Пушкина на его исторической родине». Герой, Сашко Гайдамака, вырастает, путешествует по Европе, появляется даже на независимой Украине (верхняя хронологическая граница романа совпадает со временем его написания), но затея оканчивается грандиозным провалом, не помогает даже чудовищная любвеобильность героя.

«И все же смелый генетический эксперимент Гамилькара вскоре пошел вразнос – все гены перепутались и смешались, многочисленные дети Сашка сначала разбрелись по всему Офиру, по соседним (в тот период) Египту, Эфиопии и Сомали, а потом заполонили всю Африку. Гамилькар со счету сбился их считать. Была даже создана счетная комиссия, но толку не получилось, комиссию тут же поразила коррупция – брали взятки за фальшивые свидетельства о рождении очередного Сашка Гайдамаки и т. п. и т. д. Офир всходил и заходил, исчезал и появлялся со свойственной этой стране непредсказуемостью, Сашки Гайдамаки росли как на дрожжах, взрослели в детском возрасте, служили в гвардии негуса, были дипломатами, писцами, скитались бродягами, бомжами, проходимцами, бичами, плавали моряками, вкалывали железнодорожниками и т. д., были желанными для всех африканских женщин, но вот настоящих поэтов среди них не случалось – вернее, многие рифмовали, зная цель своего выведения на свет, но эти попытки были не пушкинские, „Русланом и Людмилой“ не пахло. <…> Только потом с высоты состояния современной генетической инженерии стало ясно, что подлинного Александра Пушкина вывести невозможно в силу нарастающей неопределенности, но тогда генетика пребывала еще в зачаточном состоянии и гадала на экспериментальном горохе основателя генетики монаха Менделя» (473–474).

Вполне «школьный» по материалу (альтернативная история часто лежит в основе как неграмотных сочинений, так и анекдотов о русских классиках, вроде известного цикла «Веселые ребята»), роман оказывается весьма рискованным и не совсем школьным стилистически. Авторский подзаголовок (снятый редактором первого издания и восстановленный лишь во втором) – «Фаллическо-фантастический роман из жизней замечательных людей». Один из лейтмотивов книги – стоящее в сильной рифмованной позиции непечатное слово из пушкинской «Телеги жизни» и аналогичный густой слой обсценной лексики, ставшей предметом специального ученого исследования в статье с пространным и – в духе романа – игровым заглавием «Наречие на „Н“ из пяти букв, отвечающее на вопрос „куда?“»[133].