18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Сухих – Чехов в жизни (страница 72)

18

И. А. Бунин. Чехов

Ich sterbe…

Милая Маша, 3-го июня мы уезжаем за границу. Будь добра, распорядись, чтобы немедленно Арсений побывал на почте и заявил там, что меня в Москве уже нет. Мои письма и вообще корреспонденцию получай ты, потом будешь высылать мне, по усмотрению своему, по три-четыре письма в одном конверте.

Адрес заграничный пришлю немедля. Все газеты и журналы складывай на столе, что рядом с моим письменным.

Чехов – М. П. Чеховой. 25 мая 1904 г. Москва

Здоровье мое поправляется, входит в меня пудами, а не золотниками. Ноги уже давно не болят, точно и не болели, ем я помногу и с аппетитом; осталась только одышка от эмфиземы и слабость от худобы, приобретенной мною за время болезни. Лечит меня здесь хороший врач, умный и знающий. Это д-р Schwoerer, женатый на нашей московской Живаго.

Badenweiler очень оригинальный курорт, но в чем его оригинальность, я еще не уяснил себе. Масса зелени, впечатление гор, очень тепло, домики и отели, стоящие особняком в зелени. Я живу в небольшом особняке-пансионе, с массой солнца (до 7 час. вечера) и великолепнейшим садом, платим 16 марок в сутки за двоих (комната, обед, ужин, кофе). Кормят добросовестно, даже очень. Но, воображаю, какая здесь скука вообще! Кстати же, сегодня с раннего утра идет дождь, я сижу в комнате и слушаю, как под и над крышей гудит ветер.

Чехов – В. М. Соболевскому. 12 (25) июня 1904 г. Баденвейлер

Милая Маша, здесь жара наступила жестокая, застала меня врасплох, так как у меня с собой все зимние костюмы, я задыхаюсь и мечтаю о том, чтобы выехать отсюда. Но куда? Хотел я в Италию на Комо, но там все разбежались от жары. Везде на юге Европы жарко. Я хотел проплыть от Триеста до Одессы на пароходе, но не знаю, насколько это теперь, в июне-июле, возможно. Может ли Жоржик справиться, какие там пароходы? Удобные ли? Долго ли тянутся остановки, хорош ли стол и проч. и проч.? Для меня это была бы незаменимая прогулка, если только пароход хорош, а не плох. <…>

Если будет немножко жарко, то это не беда; у меня будет костюм из фланели. А по железной дороге, признаться, я побаиваюсь ехать. В вагоне теперь задохнешься, особенно при моей одышке, которая усиливается от малейшего пустяка. К тому же от Вены до самой Одессы спальных вагонов нет, будет беспокойно. Да и по железной дороге приедешь домой скорей, чем нужно, а я еще не нагулялся.

Очень жарко, хоть раздевайся. Не знаю, что и делать. Ольга поехала в Фрейбург заказывать мне фланел<евый> костюм, здесь в Баденвейлере ни портных, ни сапожников. Для образца она взяла мой костюм, сшитый Дюшаром.

Питаюсь я очень вкусно, но неважно, то и дело расстраиваю желудок. Масла здешнего есть мне нельзя. Очевидно, желудок мой испорчен безнадежно, поправить его едва ли возможно чем-нибудь, кроме поста, т. е. не есть ничего – и баста. А от одышки единственное лекарство – это не двигаться.

Чехов – М. П. Чеховой. 28 июня (11 июля) 1904 г. Баденвейлер

Это последние написанные Чеховым строчки.

Предпоследняя ночь была страшная. Стояла жара, и разражалась гроза за грозой. Было душно. Ночью Антон Павлович умолял открыть дверь на балкон и окно, а открыть было жутко, так как густой, молочный туман поднимался до нашего этажа и, как тягучие привидения самых фантастических очертаний, вползал и разливался по комнате, и так всю ночь… Электричество потушили, оно мучило зрение Антону Павловичу, горел остаток свечи, и было страшно, что свечи не хватит до рассвета, а клубы тумана все ползли, и особенно было жутко, когда свеча то замирала, то вспыхивала… Чтобы Антон Павлович, приходя в сознание, не заметил, что я не сплю и слежу за ним, я взяла книгу и делала вид, что читаю… Он спрашивал, приходя в себя: «Что читаешь?» Томик Чехова был открыт на рассказе «Странная история», я так и сказала. Он улыбнулся и слабо сказал: «Дурочка, кто же возит книги мужа с собой?» – и опять впал в забытье. Когда я ему клала лед на сердце, он слабо отстранял и неясно бормотал: «Пустому сердцу не надо…»

О. Л. Книппер-Чехова. 2 июля <из черновых рукописей>

Антон Павлович тихо, покойно отошел в другой мир. В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ощущение чего-то огромного, надвигающегося придавало всему, что я делала, необычайный покой и точность, как будто кто-то уверенно вел меня. Помню только жуткую минуту потерянности: ощущение близости массы людей в большом спящем отеле и вместе с тем чувство полной моей одинокости и беспомощности. Я вспомнила, что в этом же отеле жили знакомые русские студенты – два брата, и вот одного я попросила сбегать за доктором, сама пошла колоть лед, чтобы положить на сердце умирающему. Я слышу, как сейчас среди давящей тишины июльской, мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку…

Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe…» Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда… И страшную тишину ночи нарушала только как вихрь ворвавшаяся огромных размеров черная ночная бабочка, которая мучительно билась о горящие электрические лампочки и металась по комнате.

Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского…

О. Л. Книппер-Чехова. О А. П. Чехове

Антон внезапно скончался 15 ночью от слабости сердца тело везу Москву ответьте где решите хоронить умер без страданий тихо. Побережнее скажите матери Маше Ольга.

О. Л. Книппер-Чехова – И. П. Чехову. 3 июля 1904 г. Баденвейлер

Хороните Антона Москве Ново-Девичьем монастыре Иван и Маша на Кавказе Возле матери Михаил.

М. П. Чехов – О. Л. Книппер-Чеховой, 4 июля 1904 г. Ялта

Вагон для устриц

Вот и похоронили мы Антона Чехова, дорогой мой друг. Я так подавлен этими похоронами, что едва ли сумею толково написать тебе о них, хожу, разговариваю, даже смеюсь, а на душе – гадко, кажется мне, что я весь вымазан какой-то липкой, скверно пахнущей грязью, толстым слоем облепившей и мозг, и сердце. Этот чудный человек, этот прекрасный художник, всю свою жизнь боровшийся с пошлостью, всюду находя ее, всюду освещая ее гнилые пятна мягким, укоризненным светом, подобным свету луны, Антон Павлович, которого коробило все пошлое и вульгарное, был привезен в вагоне «для перевозки свежих устриц» и похоронен рядом с могилой вдовы казака Ольги Кукареткиной. Это мелочи, дружище, да, но когда я вспоминаю вагон и Кукареткину – у меня сжимается сердце, и я готов выть, реветь, драться от негодования, от злобы. Ему – все равно, хоть в корзине для грязного белья вези его тело, но нам, русскому обществу, я не могу простить вагон «для устриц». В этом вагоне – именно та пошлость русской жизни, та некультурность ее, которая всегда так возмущала покойного. Петербург не встретил его праха так, как бы следовало – меня это не задевает. Я предпочел бы на похоронах такого писателя, как Антон Чехов, видеть десяток искренно любивших его людей – я видел толпу, «публику», ее было, м. б., 3–5 тысяч и – вся она для меня слилась в густую, жирную тучу торжествующей пошлости.

От Николаевского вокзала до Художественного театра я шел в толпе и слышал, как говорили обо мне, о том, что я похудел, не похож на портреты, что у меня смешное пальто, шляпа обрызгана грязью, что я напрасно ношу сапоги, говорили, что грязно, душно, что Шаляпин похож на пастыря и стал некрасив, когда остриг волосы, говорили обо всем – собирались в трактиры, к знакомым и никто, ни слова о Чехове. Ни слова, уверяю тебя. Подавляющее равнодушие, какая-то незыблемая каменная пошлость и – даже улыбки. Когда я стоял около театра во время панихиды, кто-то сзади меня вспомнил рассказ «Оратор» – помнишь – человек говорит над гробом речь о покойнике, а оказывается, покойник жив, стоит рядом с ним. Это единственное, что вспомнили. Над могилой ждали речей. Их почти не было. Публика начала строптиво требовать, чтобы говорил Горький. Везде, где я и Шаляпин являлись, мы оба становились сейчас же предметом упорного рассматривания и ощупывания. И снова – ни звука о Чехове. Что это за публика была? Я не знаю. Влезали на деревья и – смеялись, ломали кресты и ругались из-за мест. Громко спрашивали: «Которая жена? А сестра? Посмотрите, плачут!» – «А вы знаете – ведь после него ни гроша не осталось, все идет Марксу!»

«Бедная Книппер!» – «Ну что же ее жалеть, ведь она получает в театре 10 000» – и т. д.

Все это лезло в уши, насильно, назойливо, нахально. Не хотелось слышать, хотелось какого-то красивого, искреннего, грустного слова, а никто не сказал его. Было нестерпимо грустно. Шаляпин – заплакал и стал ругаться. «И для этой сволочи он жил, и для нее он работал, учил, упрекал». Я его увел с кладбища. И когда мы садились на лошадь, нас окружила толпа, улыбалась и смотрела на нас. Кто-то – один на тысячу крикнул: «Господа, уйдите же! Это неприлично!» – они, конечно, не ушли. Прости меня – письмо бессвязно, едва ли ты поймешь из него мое настроение, очень тоскливое и злое. Я буду писать о похоронах статью «Чудовище» – она объяснит тебе, в чем дело.