ИГОРЬ Щербаков – Беглец в форме (страница 3)
Потом сон стал тяжелым, липким. Звёзды погасли. Его начало тошнить. Во рту встала медная горечь. Он хотел проснуться, но не мог. Будто тонны песка лежали на веках. Он боролся, пытался крикнуть, но звук не выходил. Он тонул в этой липкой, темной массе…
А потом – резкий, режущий холод. И тишина. Не тишина сна, а настоящая, оглушающая, звонкая тишина пустоты.
Он открыл глаза.
Над ним был не потолок веранды, а рваное, серое небо, прошитое стальными балками. Он лежал не на диване, а на мокрых, вонючих щепках и битом кирпиче. Он с трудом поднял голову. Он был под мостом. Железнодорожным мостом. Ветер гудел в фермах, срываясь в ледяной свист. Тело ломило, как после сильнейшей простуды. Во рту – тот самый привкус меди и гари. На нём была его форма, но грязная, порванная на локте, будто он продирался сквозь кусты. И самое страшное – в голове была пустота. Белая, чистая, как вымороженное поле. Последнее, что он помнил – звёзды, самокрутку Сергея и мягкость дивана.
Паника пришла не сразу. Сначала пришло холодное, методичное осознание фактов. Он не на даче. Он один. Он в форме. Он не знает, где он. Он не знает, сколько времени прошло.
Он пошатываясь встал, оперся о холодный бетон устоя. В кармане гимнастерки нащупал смятую пачку сигарет «Примы» и три мятных рубля. Часов не было. Стелс-мобиля, который Санёк обещал подарить после службы, конечно, тоже не было. Была только дикая, нарастающая волна ужаса.
Самоволка.
Слово ударило в висок, как молоток. Самовольное оставление части. Статья. Трибунал. Гауптвахта. Потом – снова часть, но уже на положении изгоя, от которого все будут шарахаться. И самое главное – позор. Позор на всю оставшуюся жизнь, который ляжет и на родителей в Александровке.
Мысли закрутились вихрем. Вернуться. Надо вернуться. Сказать, что заблудился. Что упал, ударился головой. Что…
Но инстинкт, тот самый, звериный, что просыпается у загнанного в угол животного, зарычал глуше и сильнее логики. Не поверят. Никто не поверит. Ты уехал с лейтенантом. Ты сбежал с его дачи. Это двойной позор – и для тебя, и для него. Тебя сгноят.
Он выглянул из-под моста. Вдалеке, за полем, виднелись огни какого-то посёлка. Там наверняка есть милиция. Или просто люди, которые, увидев оборванного солдата, вызовут командиров.
Другой путь – вверх, на насыпь. Железнодорожные пути, уходящие в темноту в обе стороны. Они блестели под редким, пробивающимся сквозь тучи лунным светом, как два холодных, стальных лезвия.
Логика отключилась окончательно. Включилось что-то древнее, первобытное. Бежать. Не к людям. Не к закону. От закона. Домой. Туда, где его не найдут. Где можно зарыться, как крот, и исчезнуть.
Он выбрался на насыпь. Встал между рельсов. Посмотрел на запад. Туда, где, как он смутно помнил из школьной географии, должен быть Урала за ним – его Воронежская область. Четыре тысячи километров. Цифра была настолько чудовищной, что мозг отказался её воспринимать. Он воспринял только направление.
Он сделал первый шаг. Потом второй. Рваная подошва армейского берца шлёпнула по щебню. Он пошёл. Сначала медленно, потом быстрее, почти побежал, подгоняемый ледяным ветром и нарастающим за спиной призраком погони, которой еще не было, но которая уже чудилась ему в каждом шорохе, в каждом скрипе ферм моста.
Он не знал, что в этот момент он переходит не просто географическую черту. Он переходит в другой мир. Мир, который живёт по своим, древним, бродяжьим законам. Мир путей, теплушек, костров в канавах и таких же, как он, беглецов от жизни, государства или самих себя. Его армейская форма, ещё вчера бывшая символом несвободы, теперь становилась самым опасным его признаком. Но снять её он пока боялся. Она была последней нитью, связывающей его с чем-то понятным, хоть и ужасным.
Гришка Кадышкин, вчерашний «дух», солдат, угоревший от дачной травы, сделал выбор. Он выбрал путь длиною в четверть России. Он ещё не был бродягой. Он был – беглецом. И его дорога только начиналась
ГЛАВА ТРЕТЬЯ: ПЕРВЫЕ ВЕРСТЫ
Первые километры были просто бегством. Адреналин, холодный и солёный, выжигал из горла последние остатки того дурманного угара. Гришка шел по шпалам, спотыкаясь о пропитанные креозотом брусья, и его ноги, привыкшие к плацу и казарменному полу, не знали этой походки. Берцы, не рассчитанные на долгий пеший путь, уже натирали пятки. Каждый неверный шаг, когда нога проваливалась между шпал в колотый щебень, отдавалось болью в позвоночнике. Но он не останавливался. Остановиться – значит подумать. А думать было нельзя. Мысли были как разбитое стекло – острые, беспорядочные, больно ранящие изнутри.
Он шёл, вжав голову в плечи, будто от дождя, но дождя не было. Была мгла. Предрассветная, густая, пропитанная запахом масла, металла и далёкого дыма. По сторонам от насыпи уходили во тьму бескрайние поля, чернее неба. Где-то далеко мигнул одинокий огонёк – хутор или будка обходчика. Этот огонёк вызывал не тоску по теплу и людям, а животный страх. Люди теперь значили опасность. Донос. Погоня.
Через час, а может, два – время потеряло связность – его догнал поезд. Сначала это был далёкий гул, потом нарастающая вибрация в рельсах, передающаяся через подошвы в самое нутро. Он инстинктивно спрыгнул с насыпи, скатился по гравийному откосу в мокрую от росы канаву и прижался к земле, закрыв лицо руками. Свист, лязг, рёв. Мимо, в двадцати метрах, пронеслась стена из света, тепла и грохота. Пассажирский. Он мельком увидел освещённые окна, силуэты людей на верхних полках, столик с чашкой. Мир, который мчался мимо. Уютный, законный, недосягаемый. У него сжалось горло. Он лежал в канаве, впитывая холодную сырость в свою гимнастерку, и ждал, пока красный огонёк хвостового вагона не растаял в темноте, как последняя надежда.
Он понял правило номер один: поезд – это глаз. Глаз системы. Его нужно бояться.
К рассвету адреналин выгорел, сменившись леденящей, пронизывающей усталостью. Ноги горели, спина ныла. Он сошел с насыпи в придорожную посадку – узкую полосу чахлых сосен и берез, отделяющую железку от поля. Здесь пахло хвоей, прелой листвой и свободой, которая уже не казалась сладкой, а была горькой и пугающей. Он нашёл под большой сосной сухое место, упал на землю, свернулся калачом и провалился в беспамятный, тяжёлый сон, лишённый сновидений, как чёрная яма.
Его разбудил не звук, а ощущение. Острое, необъяснимое чувство, что на него смотрят. Он вздрогнул и открыл глаза. Прямо перед ним, в двух метрах, сидел человек.
Не бомж в классическом понимании. Человек был чистым, одетым в поношенную, но целую куртку-аляску и грубые штаны. Лицо – обветренное, в глубоких морщинах, с седой, коротко стриженной щетиной. Но глаза… глаза были светлыми, спокойными и невероятно усталыми. Они смотрели на Гришку без удивления, без страха, без осуждения. Как на явление природы – вроде внезапно выросшего гриба.
– Очнулся, – сказал человек. Голос у него был низким, хрипловатым, как шорох сухих листьев. – Я уж думал, покойник. Солдатский покойник – это мне не надо, лишние хлопоты.
Гришка резко сел, отполз к дереву, сердце заколотилось где-то в горле. Руки инстинктивно полезли за пояс – но там не было ни ремня, ни тем более ножа.
– Не дергайся, – спокойно сказал человек. – Не трону. Сам вижу – беглый. Дух, судя по всему. Свежий ещё.
– Я… я не… – начал было Гришка, но голос предательски сломался.
– Не оправдывайся, – человек махнул рукой. – Мне твои дела не нужны. Видал я таких. И посерьезнее тебя. – Он потянулся к потрепанным рюкзаку, достал оттуда чёрный, закопченный котелок, краюху хлеба и банку тушёнки с оторванной этикеткой. – Голодный?
Гришка молча кивнул. Голод пришёл осознанием, сразу острым и мучительным.
Человек ловко, привычными движениями, развел маленький костер из сухих веток, поставил котелок, открыл тушёнку перочинным ножом. Запах горящего мяса и жира ударил в ноздри, вызвав слюну. Гришка сглотнул.
– Звать меня можно «Профессор», – сказал человек, помешивая тушёнку палкой. – Не потому что учёный. А потому что много чего прошел и запомнил. Ты кто?
– Гри… Григорий.
– Григорий. Значит, Гриша. – «Профессор» кивнул, как будто поставил галочку в невидимом каталоге. – Поезда боишься?
– Да.
– Правильно. Глаза. Но они же и спасители. Ты пешком-то до Воронежа дойдёшь? Через год. Если не сгинешь.
Гришка вздрогнул: «Откуда он знает?»
«Профессор» усмехнулся, не глядя на него.
–По глазам видно. У всех, кто с Урала пешком на запад идёт, одна цель – или Москва, или центральная Россия. У тебя глаза деревенские. Значит, не Москва. Село. И идёшь ты не как зэк, не как бродяга со стажем. Ты как загнанный заяц. Значит, срочник. Самоволка.
Логика была железной и пугающей. Этот человек увидел его насквозь за пять минут.
– Ешь, – «Профессор» снял котелок с огня и протянул Гришке вместе с зазубренной ложкой. – Не отравленное.
Гришка ел жадно, почти не жуя, обжигая язык и губы. Это была самая вкусная тушёнка в его жизни. Каждый кусочек был глотком жизни, возвращением в реальность, которая теперь была этой канавой, этим костром и этим странным человеком.
– Слушай сюда, Гриша, – сказал «Профессор», когда тот доел. – Твоя форма – это твой смертный приговор. Её видно за версту. Первый же мент, первый же обходчик на тебя донесёт. Надо менять.