Игорь Минутко – Три жизни: Кибальчич (страница 22)
Приближалась годовщина любимого писателя — семьдесят пять лет со дня рождения Котляревского. Максим решил эту годовщину отметить в Мезени постановкой "Наталки-Полтавки", народным праздником. Горячо взялся за дело: подобрал актеров из сельской молодежи, репетировал много и увлеченно, сам делал декорации.
Неистовствовал священник, писал в Чернигов донос за доносом, запрещал и разгонял сборища урядник; осуждали Максима родные: опять беду на семью накличет.
И могла бы затея Максима Петровича провалиться, да помог помещик Петр Сильчевский: выхлопотал у уездного начальства разрешение на юбилей, дал деньги на оборудование сцены, принимал участие в репетиции.
И настал тот день…
Сцена была сделана прямо в ноле, под открытым небом.
Народу собралось — тьма. Приехал Сильчевский и привез гостя, известного артиста полтавского театра (документы не сохранили нам его имени); актер был другом Котляревского, помнил еще по былым годам "юнака Максима".
Перед началом спектакля вышел на сцену Максим Петрович Иваницкий и сказал слово о любимом писателе, своем первом и единственном наставнике. Дрожал от волнения голос…
А потом — спектакль. Успех был ошеломляющий. Все слилось воедино: артисты, зрители. Знаменитый актер поднялся на сцену, обнял Максима Петровича, прочитал стихи покойного поэта про волю, про буйную Запорожскую Сечь, про время, которое непременно придет на истерзанную украинскую землю, не будет на ней панов и насильников, не станет крепостных рабов, а будут свобода и свободные люди…
В ответ вспыхнула песня. Вместе со всеми пели актеры, Максим Петрович, Сильчевский…
В то же время мчалась по пыльной дороге бричка, всхрапывали на поворотах взмыленные лошади — урядник спешил к высокому начальству с доносом.
Испокон веков тяжкая черная сила на Руси — донос…
Через несколько дней в Мезень нагрянули жандармы и следователь — разбирать дело "о недостойном поведении псаломщика Иваницкого". Все жалобы и доносы, как анонимные, так и подписанные, сходились на одном: бунтарь, подстрекатель, о власти непочтительно, с насмешкой отзывается.
Кара последовала мгновенно: заключить в тюрьму Елецкого монастыря, что в Чернигове, сроком на один год.
Не смогли друзья вызволить Максима Петровича из тюрьмы.
…Минул срок заточения. В одиночной камере, на тяжких работах закалилась и еще больше окрепла душа Максима Петровича, окончательно утвердился он: только в борьбе за счастье простых людей смысл жизни земной.
Открылись ворота темницы — у стен монастыря встречала его большая толпа: товарищи-семинаристы, односельчане, незнакомые молодые люди. Бросились обнимать, целовать, подняли на руки, понесли на Болдину гору, откуда широко виден Чернигов. Тут и подарок вручили: в кожаном переплете, переписанную от руки, еще не изданную поэму Тараса Шевченко "Сон".
А вечером собрались литераторы, артисты, молодежь. Просили прочитать стихи. Прочитал Максим те, что были написаны в тюремной камере. И были в них гнев, страсть, боль за поруганную свободу, призыв к борьбе и вера в грядущее счастье родины. "Все сделаем, — сказали новые друзья, — чтобы издать новую книгу нашего поэта Максима Иваницкого".
На следующий день — домой, в Мезень. Скорее, скорее! А во дворе хаты и на улице ждали его селяне: "Заступник наш Максим вернулся!"
А через месяц радость несказанная: пришла весть из Чернигова, что провели через все рогатки цензуры друзья Максима его рукопись, сборник стихов, стихотворных драм и комедий из народной жизни. Книга уже в наборе! На крыльях полетел в губернский град мезенский псаломщик. Близка, близка к исполнению мечта заветная! Значит, не зря просиживал ночи над листами бумаги — при сальной свече, под голос сверчка за печью, и незримо толпами стояли вокруг те, кого со сцены видел.
Вот в типографии он, в руках листы корректуры, пахнущие краской. Сбылось… И тут, у наборного станка, к уху метранпаж нагнулся, весть, как черный ворон, сообщил: арестован Тарас Шевченко.
Его взяли по пути домой, в Мезень, — окружили телегу жандармы на потных темных лошадях. Назад, в Чернигов. Обыск в знакомой тюрьме Елецкого монастыря. Обнаружили письмо одного из членов тайного Кирилло-Мефодиевского братства и много другой крамолы. Вез своим селянам правду. Взяли и корректорские листы уже готовой книги. Ознакомился с оной епископ черниговский, приказал только: "Книгу по буквам разметать… Дело же богохульника и отступника псаломщика Мезенской церкви Максима Иваницкого передать из духовного ведомства в жандармское".
Не миновать Сибири. Всем родом собрали крупную сумму, внесли в епископскую кассу… на нужды Елецкого монастыря. Можно было в письме при деньгах и по-другому означить: "На покров пресвятой богородицы". В такой деликатной форме принимал взятки владыко.
Дело погасло, утекло в песок. Однако выпустили Иваницкого из тюрьмы на поруки родных, и десять лет чтоб ни строчки, и никаких "сборищ", и выезд за пределы уезда запрещается строжайше. Отлучили от церковного хора, о школе и говорить нечего.
Начало шестидесятых годов. Одна страшная весть за другой: смерть Шевченко, смерть Добролюбова, Чернышевский в Петропавловской крепости, разгромлен "Современник" — единственный журнал, через который пробивалась к народу прогрессивная русская мысль. Казалось, жизнь потеряла смысл. Стала седой голова Максима Петровича Иваницкого, согнулась крепкая спина. Но по-прежнему живым огнем горели глаза, думы не давали покоя ни днем, ни ночью: в чем же смысл жизни?
От одной страсти он не мог отказаться — бросить писать. И была написана "Поэма", наполненная щемящей грустью по неосуществленному; была в "Поэме" скорбь по рано умершей дочери. Никакой прямой крамолы. Потому и вышла в Чернигове тоненькой книжечкой — второй литературный труд Максима Иваницкого на долгом жизненном пути. (Уже много позже, перед смертью, дрожащей непослушной рукой написал он два автографа на "Моих думах" и "Поэме" — любимому внуку Николаю Кибальчичу, который в ту пору был студентом в Петербурге.)
Именно в это тяжкое десятилетие в жизни Максима Петровича Иваницкого загорелся веселый обнадеживающий костер — появился в его бедной хате мальчик с внимательным недетским взглядом — Коля Кибальчич.
Присматриваясь к внуку, подолгу разговаривая с ним, думал старик: "Вот в ком мое продолжение. Может, он найдет ту истину, в поисках которой исходил я свои дороги".
…Уже высоко в небе стояла луна; четко обозначился далекий горизонт; роса блестела на высокой траве; перепела перекликались в тихих лугах: "Спать пора! Спать пора!"
Дед и внук сидели на тулупе, тоже повлажневшем от росы. Максим Петрович стал набивать трубку, чиркнул спичкой, окутался ядовитым дымом.
Коля решился.
— Диду, мне надо с тобой посоветоваться. Об очень важном.
— Говори, внук.
И Коля, заикаясь от волнения, поведал деду и о том, что усомнился в существовании бога, что не хочет идти дальше по отцовской дороге в Черниговскую духовную семинарию, и о том, что открыли ему науки, и о том, наконец, что после бурсы собирается поступить против воли отца в гимназию, сдав экстерном экзамены за два или даже три класса.
Максим Петрович долго молчал, потягивая трубку, думал. Потом сказал твердо:
— Правильно, внук! Раз усомнился — самый великий грех творить молитву в неверии! Иди в гимназию — благословляю. Все, что думаю, Ивану, родителю твоему, скажу. Хотя не очень-то он меня слушает.
Ликование наполнило Колю. И вдруг будто остановилось сердце и упало вниз:
— Диду!..Значит… Значит, нет бога?..
— Того бога, что панов защищает, что благословение дает сынов крестьянских, которые за волю народную поднялись, в Сибирь гнать, с именем которого на войны братоубийственные люди идут, — того бога, внук, нету и быть не может. — Суров был голос Максима Петровича. — Но погляди вокруг…
И услышал Коля Кибальчич слова, которые через годы, перед смертным часом вспомнились ему, как в миг озарения.
— Дивен мир. Все в нем разумно, с высоким смыслом. И это мой бог. Верую я в него. Он во всем: и в небе, и в былинке маленькой, и в звезде, и в дереве. И в нас с тобой. Понять его и постичь — вот цель земной жизни. И в цели этой — истина. Только не дано до конца ее разглядеть. Мне не дано… Одно понял, внук: для испытания приходим мы в этот мир, и суть его в том, чтобы пройти по земле и не опоганить душу о мирские соблазны. А возможно это при одном непременном условии: служи простым людям и обретешь в служении сем радость и счастье.
Оба они, не сговариваясь, посмотрели на небо, и было оно огромно, беспредельно, в звездных мирах, в неуловимом движении, объединенном единой, не постигнутой людьми волей.
— Диду, диду! Видишь вон ту звезду? Возле луны, чуть слева, ниже к земле?
— Вижу, Коля.
— Это моя звезда…
— Значит, ничем вы не хотите облегчить мои тяжкие раздумья о бедствиях нашего молодого поколения?
— Я весьма сожалею, господин следователь.
— Вы злоупотребляете, Александр Дмитриевич, моим долготерпением. Должен вас предупредить, что скоро, когда делом займется прокурор, вам придется заговорить. Я ведь все по старинке. А эти новые энергичные люди… У них не особенно помолчишь. И вот когда за вас возьмется прокурор…
— Как вас понимать? — перебил Александр Михайлов.
— Понимать очень просто. Свершится суд над цареубийцами, и мы приступим к подготовке вашего процесса…