Игорь Михайлов – Вторник, №12 (31), сентябрь 2021 (страница 4)
Книги с более чем причудливым названием.
Итак…
Галина КАЛИНКИНА
С тремя неизвестными
1
Вопрос
Молчание – всему поможет.
Но мне по-прежнему непонятно, кем приходятся друг другу наши дети.
Может быть, ваш, именно ваш критический ум, жизненный опыт и отстранённая позиция помогут определить степень родства, какого не бывает. Как известно, . А разгадки я прошу в отношении одного человека. Нет, он – не любимый мне. Не всё так просто.
Я люблю мужа. Второго. Первого тоже любила; остро поняла это на его похоронах. Тогда, в гробу, он лежал вдруг похудевший, помолодевший до юноши, с худенькими руками солдатика-первогодка. На запястьях его видны следы мучений. Его мучили и укрывали пять дней. Родня и друзья сбились с ног. В конце праздников он объявился: подброшенный и не живой, в нелюдимом месте, как раз в тот день, когда его нынешняя женщина возвращалась в город с каникул. Дело запутанное, следователям «не по мозгам». Помогла нарисовать портрет убийцы и не только психологический. Я разгадала его. Принесла им свою акварельную, едва просохшую, версию. Прониклись, убедились, поверили. Но бездарно погубили дело. Спугнули. Я отступила, сдалась, лишившись поддержки. Тогда в гробу он, единственный ребёнок родителей, лежал как серафим, . Во мне бродило родство с виною пополам. Моя вина за расставание, за разрыв, за отречение от него, слабого, висела в воздухе над моей головой и светилась: смертный грех, один ноль.
Помню, как нашего домашнего мальчика забрили в солдаты. Мы ждали его на побывку. Не дождавшись, сорвались сами в далёкий северный город с просторно выстеленной набережной на скатерти великой русской реки. Ему обещали увольнительную, и мы караулили нашего птенца, из гнезда выпавшего. Прятались от солнца в белезняке – так безупречно белы там слегка черноствольные русские берёзы. Сидели на примятой, податливой ладоням траве. И вдруг вдалеке мелькает фигура, лица не разглядеть. А берёзы слева и справа по аллее наплывают на нас, увеличиваются от крохотных саженцев до старожилок-белоплаточниц; человек, между тем, всё ближе и ближе – и тут мы понимаем, тот чужой в защитном, смешно и жалко размахивающий опущенными руками – это он, беспомощный, измученный первыми месяцами муштры. Бежит, руками размахивая в такт бегу, как деревянная игрушка, как марионетка на шарнирах в кисти кукловода, и будто кричит родителям и мне, ровеснице, которая сразу казалась его старше – заберите меня отсюда, зачем, зачем вы отдали меня в эту муку? Не знали ни он, ни мы; позже мука ему предстояла бóльшая, страшная, смертная мука – в те последние пять дней. А ведь когда-то в морозном снежном провинциальном воздухе, мы вдвоём, держась за руки, почти бежали в пустой дом, редко пустовавший дом. Вокруг звенела радость солнца, хрустящих снежинок, невинности снегов, приближающегося праздника. Утратив всё: возможность быть, дышать, позвать, откликнуться, забыть, мы обрели одну способность – забыться, способность окликать, губ не размыкая, останавливать, не прикасаясь. Мы бежали вдвоём мимо тётки со стеклянными бутылками молока в авоське, мимо детишек, строивших блиндажи в сугробах, бежали в пустой дом, редко пустующий дом. Мы – одно целое, не соединившись. Мы предвкушали жизнь на белых пока простынях. Никаких упрёков, угрызений совести. Только воздух радости, опьяненье скоростью.
Потом, потом у его гроба, я поняла, всего и было настоящим, когда он держал за варежку не дорожившую им (уже тогда?!) девочку и вёл к себе домой. Глупцы мы были. Мы просто были детворой, строившей ещё позапрошлой зимою блиндажи в сугробах так же, как те счастливые дети.
Я любила его, первого, пробной, не зрелой, не забытой любовью.
Так вот, тот другой, о каком речь, – не любимый мне.
Потому что я люблю мужа. Второго.
Со вторым мы слишком долго через колючки и терновые кусты препон продирались к супружеству, чтобы теперь смотреть в сторону кого-то чужого. В то лето наш город задыхался от дыма близко подобравшихся и окруживших его торфяных болот, тлевших, тлевших и вздумавших вдруг воспламениться. В то лето два брака сгорели на глазах, как тетрадный лист с двойкой, корчившийся в оранжево-синем безжалостном пламени. В июле мой бывший сдался, уступил; а месяцем раньше – в июне – отошла она, его бывшая. Горькое освобождение. Говорят, на несчастье счастья не построить. А на чём нам строить?! Мы строили на руинах, на пожарище, на тлевших торфяниках.
С ним всего хотелось с самого начала; это же счастье – всё начинать с самого начала. Мы не могли оторваться друг от друга день за днём, месяц за месяцем. Прежде мы не знали, что так будет, и когда в дыму и удушье наступил летний день, бесповоротно не обещавший будущего, напрочь будущее перечеркнувший – оба плакали, расставаясь. Обнялись и плакали. В тот момент я целовала ему руки. А ведь женщина редко целует руки мужчине. Но потом неожиданное разрушение и чужая (чужая ли?!) беда дали нам шанс. Какое пошлое слово – шанс. Может быть, расплатой за то лето, удушливое, и удушившее прошлое, оба когда-то увидим в воздухе над собой мерцающую возмездием надпись: два ноль.
Но пока мы любим. Не без ссор, выяснения отношений и впившихся с лёту в косяк двери плоскогубцев. Не без того. Но зато без беготни на сторону, без развлечений поодиночке, без женских, мужских или смешанных компаний в сауне, без свингерства и групповух. У нас как-то по-другому, камерно и по-старорежимному: вместе в горы Сванетии, вместе на рыбалку в ахтубинскую пойму, вместе на футбол (болеем за команды-соперники), вместе в театр: он спит, я смотрю, по дороге домой пересказываю либретто. На этюды мы тоже вместе; правда, оба мольберта тащит супруг, ну, так нечего пейзажисту на портретистке жениться. Ночами я укрываю мужа и голублю, как младенчика, и теперь он почти перестал вскакивать в полночь и реветь медведем-шатуном. Чуть всплакнёт, всхлипнет и затихает. А я пою ему колыбельную. Утром спрашиваю, кто победил: наши или «духи»? Он понимает, что снова в ночном рёве из грудной клетки и в скрежете зубов я разобрала слова: эргешка, сарбоз, «лифчик». В Афган он попал из учебки под Гатчиной: салабоном, щеглом, в сержантском кителе сорок четвёртого размера. Попал на два страшных первых года той интернациональной, очень кому-то , , войны, пустившей, как при пиявках, молодецкую кровь для снижения давления государственного тела. Кителёк сорок четвёртого висит в шифоньере и бряцает медальками, когда подбираешь из костюмов пятьдесят второго нужный, на выход.
Ну, то есть, тут тоже можно быть спокойными. мне не любовник. Банально, я не могла любить . Я люблю мужа, второго.
Бывших соседей, бывших одноклассников, бывших коллег когда-то забывают, не правда ли?
А забываться не собирался, собственно, как и намеренно помниться. Было просто, пока относилась как к бреду: вот забуду, вот захочу и уеду куда-нибудь, в Москву или в степи Чимкента, вот запросто одержу победу за несколько дней. Но с собой бороться куда трудней, чем с кем-то. же оставался равнодушным к собственному присутствию в чужой памяти. Он самодостаточен. Он благосклонно принимал всякое к себе внимание. Он к нему привык. Ну разве что приятно испытать минуту тщеславия, не более. Сверкнуть весело глазами, мило улыбнуться, бережно приобнять, сказать «брось хмуриться, тебе не идёт» и тут же забыть о моём существовании до следующего неудобного напоминания. По крайней мере, большего придирчивость и цепкость его монгольских глаз не выдаёт.
В то моё – он посвящён. Вопьётся взглядом, проверит, не дурачат ли его, убедится: живо ли оно, – и вновь выпустит из поля зрения, ничуть не заботясь о поражающей силе.
Он из тех мужчин, что необыкновенно расположены к женщине. Не в смысле флирта, а в смысле восхищения, пиетета, нежности и бережности. Но я не сестра ему, не золовка, не невестка и… не невеста. Его вежливое «до свидания, пиши», для меня – как гамлетовское «не пиши» (почти дыши, как не дыши). Его «роднее остальных», почти что как удар под дых: когда дыхания обрыв есть остановка бытия. Вы знаете, бывает близость меж чужих, а мы с ним – будто дальняя родня. Спасибо, с собой не звал, не давал поводов, обещаний дурацких. Глаза – жесточайшее из зеркал, смотревшие с нежностью братской.
Он даже ночью не упускал меня из виду. Приходил молоденьким, таким, как я впервые увидела его. Кстати, с первого нашего знакомства не поразил фигурой или особостью. Мне нравились другие, более… Предприимчивые? Нет, более ростановские, не в смысле внешности, а относительно романтичности. Озороватые? Да, небезупречные. Он – слишком цельная натура, если только цельным можно быть слишком. В нашем классе он – самый красивый, самый умный, самый спортивный, самый воспитанный, самый обособившийся и загадочный, самый правильный – он безупречен.
Оставался ли у меня шанс не заинтересоваться?
При всех перечисленных качествах он умудрялся избежать общественной нагрузки: отрядно-стадное, общное, неиндивидуальное никак не привлекало. Он лучше других играл в гандбол, дальше всех метал, больше всех отжимался; его боялась местная гопота. В хоккей он и сейчас играет лучше остальных в своей возрастной группе их бизнес-команды. Водитель привозит его к стадиону, достаёт из багажника спортивную сумку со снаряжением и клюшку, выгнутую под левую сторону; он играл только под левую. У него смуглая кожа, по-мушкетерски вьются волосы. Иногда, чтобы урезонить зарвавшегося, несущего перед девочками пошлятину, ему достаточно было сузить монгольские глаза, поиграть желваками, и пошляк тушевался.