Игорь Губерман – Книга странствий (страница 5)
И вот теперь – самое время вспомнить о подлинной и многолетней раздвоенности моей жизни, когда я работал инженером и уже писал, писал, писал. И даже изредка печатался, что гнало и подхлестывало мой азарт. Работал я электриком-наладчиком в конторе с уже забывшимся названием, после нее были другие, вот и стерлось.
Одна, впрочем, очень солидная, была и раньше: ей благодаря участвовал я в историческом пуске то ли восьмого, то ли девятого турбогенератора на Сталинградской ГЭС (тогда все пуски были историческими). Помню, как часов в шесть утра меня как младшего послали звонить в Москву нашему начальнику.
– Пустили мы ее, проклятую, всю ночь возились, – доложил я гордо и взволнованно.
– А на хер ты меня будил, я еще вчера читал об этом в газетах, – ответил мне начальник.
А контора, где я много лет трудился, занималась пуском разного оборудования на заводах, и чего я там только не налаживал. Начинали мы немедля, как монтажники заканчивали всю проводку, и вменялось нам в первейшую обязанность – за ними проверять всю правильность соединений кабелей и проводов по схеме. Это отнимало жуткое количество времени, а я уже писал рассказы, надо было что-то сочинить, чтоб экономить ценные рабочие часы. Мне в голову пришла тогда идея, мудростью которой восхитятся все, кто понимает в электрических делах. Идея в виде лозунга была, звучала как высокая инструкция: «Включать любой агрегат следует сразу, все, что соединено неверно, – выгорает!» Так мы и стали поступать. Летели предохранители, что-то отказывалось двигаться или крутиться – это было много проще изнурительной прозвонки проводов. Патента на свою идею я просить не стал, уж очень не хотелось тут же вылететь с работы.
Так самозабвенно я трудился на благо общества, пока однажды вечером не зашел ко мне приятель, где-то всю жизнь чем-то руководивший.
– Хочешь, я тебя устрою завтра же на непыльную, но разъездную работу? – спросил он.
Еще бы не хотеть, подумал я, давно пора мне повидать страну лицом к лицу. И сдержанно кивнул. Приятель написал короткую корявую записку, суть которой не была длинней ее самой – прими такого-то, не пожалеешь, я тебе завтра позвоню. На сложенной записке написал он так же лаконично – Рабиновичу. Я засмеялся, и мы сели выпивать. А что мне предстоит, я не спросил, меня тогда не в силах испугать была никакая работа, я на всех работал равно плохо и халтурно.
А назавтра эту записку медленно и вдумчиво читал ее адресат Рабинович, который как раз так и выглядел. А прочитав ее, спросил:
– Скрываетесь от алиментов?
– Нет, – удивленно ответил я.
Он мгновение подумал.
– Алкоголик? – полуутвердительно спросил он с некой грустью.
– Вовсе нет, – ответил я. И это было полной правдой в те года.
Уже раздумий не было, и Рабинович с пониманием сказал:
– Имеете судимость, жить в Москве нельзя.
– Ни разу не судили, – ответил я, провидчески добавив: – пока что.
И задал Рабинович замечательный вопрос:
– А что же вы тогда к нам поступаете?
– Поездить хочется, – сказал я честно.
– Евреи любят ездить, – согласился Рабинович.
Я молчал.
– Особенно в молодости, – настаивал Рабинович.
Мне снова было нечего возразить.
– Пишите заявление, я завизирую, идите к главному энергетику, – сухо сказал мой будущий начальник (дивным и спокойным ко всему на свете оказался позже человеком).
Главный энергетик сидел этажом выше и понравился мне с первого взгляда, мы потом с ним очень подружились. Был он из приволжских немцев, побывал некогда в лагере, начитан был, умен и тоже горестно спокоен. С ним решил я для проверки пошутить и, сев возле стола его, сказал, как будто упреждая:
– Я не алкоголик, не скрываюсь от алиментов и ни разу не судим.
– Это говорит о вас негативно, – холодно откликнулся еще один мой будущий начальник. – Будьте добры подождать в коридоре, мне надо позвонить.
Думая растерянно и с интересом о загадочной конторе, я курил и ждал. И тут ко мне вдруг подошел средних лет и очень интеллигентного вида человек, попросил огня, прикурил, выдохнул дым и вежливо спросил, не я ли тот новый прораб, что сейчас к ним поступает на работу. Я утвердительно кивнул. И человек сказал, очень прямо глядя на меня:
– Вам будут говорить, что мы прорабов посылаем на хуй, вы не верьте, они у нас сами идут.
Он повернулся и ушел, ступая медленно и по-хозяйски. А меня позвали оформляться.
Контора эта ставила по всей империи (особенно где было крупное строительство) земснаряды – эдакие огромные баржи с насосами и глубоким хоботом, уходящим на дно водоема. Земснаряд высасывал землю, углубляя дно водоема, а пульпа – земля с водой – подавалась по трубам в другое место, где надо было сделать сушу. Такие вот могучие плоды технического разума я запускал в ход после того, как монтажники ставили на баржу все необходимое оборудование. С этой бригадой монтажников мне и предстояло ездить. Через день мы уже были все вместе в маленьком городке недалеко от Москвы, носящем почему-то гордое название – Суворов. Там в центре городка стоял даже памятник полководцу: Суворов был, как полагается, маленького роста, очень прямой и гордый, а лицо – чистый Белинский у постели больного Гоголя. Это, по всей видимости, символизировало гуманизм российской завоевательной политики. Я поселился в маленькой гостинице, а вся бригада моих монтажников нашла какое-то общежитие. Недели две мы молча приглядывались друг к другу. Я бродил по палубе и трюмам этой баржи, наблюдая за монтажом, бегал ругаться, что запаздывает нужный кабель и необходимые приборы, быстро убедился в полной сплоченности бригады и в беспрекословном подчинении ее тому интеллигентного вида бригадиру Михалычу, что сообщил мне, что прорабов они на хуй не посылают. Я им не очень-то и нужен был, работали они сплоченно и очень грамотно – прорабом, собственно, и был у них всезнающий Михалыч, я как наладчик нужен был последние два-три дня (чем я впоследствии и пользовался без зазрения совести). Должно быть, потому и уходили от них прорабы, что бывали посылаемы при попытках вмешаться и поправить. Мне это и в голову не приходило, уже дня через три я хищно и сладострастно сообразил, что явно свободен и могу сидеть в гостинице, изводя чистую бумагу. А через две недели все стало на свои места и прояснилось полностью, включая те вопросы Рабиновича. За мной в субботу утром прибежал мальчонка-приборист (лет двадцать ему было, самый младший среди нас) и попросил прийти в общежитие – бригада просит, сказал он. И я пошел, конечно. Все они сидели в одной комнате, сгрудившись тесно вокруг стола с водкой, колбасой и солеными огурцами. Выпили они уже изрядно (часов одиннадцать утра), все сидели в майках, и такое множество татуировок украшало каждого, что даже юный пионер немедля понял бы, где провели они значительную часть своих цветущих жизней. Мне освободили табуретку, налили стакан и на ломоть хлеба положили колбасу, украсив половинкой огурца. Все было молча и торжественно, хотя по лицам собригадников бродило некое расположение – мне предстояла явная приятность. Я готовно взял стакан.
– Мы к тебе, Мироныч, присмотрелись, чуть между собой поговорили, – медленно сказал Михалыч, – все к тому идет, что ты нам подходишь.
А я был молодого гонора исполнен в те года.
– Вы мне тоже, – ответил я. Не лошадь же они себе купили.
Михалыча перебивать не следовало, я непозволительно снижал важность задуманной процедуры. Он чуть сощурился, и тут же тень пробежала по всем лицам. Но он сдержался и меня не осадил.
– Так вот я и говорю, – продолжил он так же размеренно, – что ты нам годишься, и работай на здоровье. Только у меня к тебе одна просьба: когда будешь заполнять наряды, без меня это не делай, мне видней, кто как работал в этот месяц. Сговорились?
– А я могу тебе отдать их заполнять, если бригада согласна, – ответил я покладисто, – мне это по хую, я распишусь только в конце, а все претензии ребят тогда к тебе.
– Так не пойдет, Мироныч, – снисходительно объяснил мне бригадир, – с тебя начальство глаз не спустит, когда ты деньги станешь нам выписывать, наряды на тебе, я только одним глазом должен глянуть, так посправедливей будет. Ты согласен?
– Не о чем говорить, – сказал я.
– За все хорошее, – сказал Михалыч, поднимая стакан.
Засиживаться я не стал, открытым текстом объяснив, на что я трачу время. Что я именно пишу, я не сказал, мне самому не очень ясно это было. Тем более, сказал Михалыч, и вся бригада дружно засмеялась. С тех пор свою бригаду видел я урывками, хотя являлся каждый день на час-другой, чтоб не застукало местное начальство. Что пересидели хоть по разу они все, я понял еще в ту субботу, а за что именно каждый, мне узнать не удалось, хотя свербило любопытство постоянно. Просто я однажды спросил об этом самого младшего: мол, ты за что? Он мне ответил, улыбаясь во весь рот:
– Любил, Мироныч, я по магазинам походить.
– За это разве садят? – изумился я наивно.
– Я ходил в ночное время, – пояснил мне собеседник.
А назавтра (или в тот же день) отозвал меня Михалыч в сторону, сказал, что все меня ребята уважают, но расспрашивать, за что они сидели, среди нас не принято, Мироныч, ты ведь не по кадрам и не мент. Сговорились?
– Извини, – ответил я, – не знал и не подумал. Больше не спрошу ни у кого. Вот разве только у тебя, Михалыч, ты прости, уж очень интересно.