Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 55)
Можно говорить о противоречиях Бодлера, даже о его амбивалентности, однако рассматривать его характер исключительно как борьбу ужаса перед жизнью и восторга жизни, существования и бытия, двух взаимоуничтожающих тенденций – все равно, что подменять полноту жизни диалектической схемой, такими вот убогими примитивами, недостойными мыслителя: «Он держит сторону Добра лишь для того, чтобы вершить Зло, а, творя Зло, тем самым поет осанну Добру»; «Эта „необыкновенная душа“ живет нечистой совестью»; «…Стоит Бодлеру освободиться из-под гнета норм, как он немедленно утратит все преимущества человека, живущего под опекой»; «Он принимает позу человека, обиженного Добром»; «Боль, терзающая Бодлера, это неотъемлемая часть его гордыни»; «Бодлер подчинился Добру лишь затем, чтобы совершать над ним насилие»; «Бодлер в самой глубине души отождествляет себя с Сатаной»; «Он ненавидит Природу и стремится к ее разрушению, подобно Сатане, жаждущем подпортить творение»; «Его тяга к искусственности, по сути, неотличима от потребности в богохульстве»; «Бодлер создает вокруг себя леденящую атмосферу, в которой не способны выжить ни сперматозоиды, ни бактерии, ни какие-либо другие зародыши жизни»; «…Бодлеровский холод беспощаден; от него леденеет все, к чему бы он ни прикоснулся»; «Бодлер, скаредный в своем онанизме, остается в одиночестве» и т. д. и т. п. – целая книга… (Кстати, во многом напоминающая идеологические изыскания
Мне представляется, что все разговоры о «двойственности» Бодлера, его крайностях и неспособности выбора между ними упрощают «феномен Бодлер», ибо он, этот феномен, включает в себя не полюсность, но мир, лежащий между полюсами, не противопоставление Добра и Зла, но глубокое осознание их единоприродности, если хотите
Не следует упускать из виду и эволюции личности Бодлера, ибо великий человек – не памятник, но великая подвижность, непостоянство, развитие. Многие противоречия в личности поэта – певца одиночества разрешаются ее развитием. Многие исследователи обращают внимание на то, что в конце 50-х – начале 60-х годов Бодлер вступает в период самоуглубления, аристократизма, следования идеям Жозефа де Местра, когда круто меняются его жизненные позиции и литературные оценки, можно сказать, философия жизни. Сострадание, сочувствие, либеральность уступают антидемократизму и экзистенциальным чувствам. Зрелый Бодлер подчеркивает свой антипатриотизм и негативное отношение к «народу». Вслед за своими учителями («Жозеф де Местр и Эдгар По выучили меня размышлять») он говорит об «изначальной извращенности человека», «извращенном животном» – явно в пику «благородному дикарю» Ж. Ж. Руссо.
Поскольку Бодлер к тому же имел склонность к мистификации, в глазах современников возникали взаимоисключающие его имиджи. Клод Пишуа, руководитель Бодлеровского центра и комментатор его эпистолярного наследия, ставил даже под вопрос реальность реставрации его подлинного лика. Мне представляется, сомнение лишено оснований. В личности такого масштаба, как правило, присутствует все «слишком человеческое», так что преувеличения невозможны. Вместе с тем, я не стал бы отталкиваться от «демонизма», «богемности» или «отверженности» автора «Цветов Зла»…
Бодлер был натурой деликатной, тонкой, враждебной банальности и общепринятому, натурой поэта, испытывающего ужас перед глупостью и лицемерием, мечтательной, эксцентричной, нервической, в высшей степени нервической.
Никто не испытывал к мерзостям духа и уродствам материи более надменного отношения. Он ненавидел зло как отклонение от математики и нормы и, являясь настоящим джентльменом, презирал в нем непристойность, нелепость, мещанство и особенно нечистоплотность.
Да, многие из знавших молодого Бодлера писали, что у него были искусственные манеры, нарочитые или эпатирующие фразы, что он любил рассказывать неправдоподобные или шокирующие истории, носил экстравагантные наряды, но все это было не свидетельством богемности, но средствами самоидентификации, повышенного интереса к собственной
…Вся эта шелуха отпадала, когда он в порыве поэтического вдохновения садился за стихи или, полный восторга перед произведениями искусства, писал свои проникновенные критические обзоры (такие как статьи о Домье, об Э. Мане и др.).
Богемность Бодлера, его социальный вызов – изобретение любителей «клюквы»; реальный Бодлер ближе к кротости священнослужителя, скован, угловат, натянут в общении, закрыт. О своих чувствах он признается лишь близким людям или в стихах. Он даже женщин обожает, «как христианин своего Бога».
Эпатирующий Бодлер робок, как ребенок, он страшится взгляда
Короче, Бодлер чудовищно робок; хорошо известны трудности, которые он испытывал при публичных выступлениях: читая вслух, он заикался, бормотал скороговоркой так, что его невозможно было понять, не мог оторвать взгляда от конспекта и выглядел невыносимо страдающим человеком. Дендизм для него – средство защиты от собственной робости. Его необыкновенная чистоплотность, опрятность в одежде проистекают из его неусыпной бдительности и нежелания быть хоть однажды захваченным врасплох: под чужими взглядами он хочет выглядеть непогрешимым. Эта физическая непогрешимость символизирует нравственную безупречность…
Эпатаж необходим Бодлеру еще по одной причине – он ждет отрицательной, насильственной реакции, воспринимаемой как наказание, как искупление за грехи, как способ удовлетворить чувство вины за явно преувеличенные (или несуществующие) грехи.
Общаясь с близкими, Бодлер обвиняет себя в реальных грехах, потому что умеет опровергать их упреки; когда же ему приходится сталкиваться с чужими людьми, чьи реакции ему неведомы, он обвиняет себя в несуществующих грехах, ибо знает, что неповинен в тех поступках, в которых его укоряют.
Может быть, это и так, но, мне представляется, что Бодлер
«Феномен Бодлер» – это парадоксальное чувство восторга-ужаса, избранничества-оставленности, переживаемое с поэтической интенсивностью. Гордыня гения и горечь сиротства, сознание собственной исключительности и предательство матери родили комплекс инакости: «я скроен иначе, нежели прочие люди»; «как бы я себя ни проявил, я останусь чудовищем в глазах окружающих» – таков фрейдовский «дефект» детства, породивший пристрастный и экстатический самопсихоанализ, обнаруживший вместо романтически-героических черт – «внутреннее кладбище», «склеп», скопище страстей, постыдных желаний, открытых ран и обид, то есть «человеческое, слишком человеческое», открывающееся исповедующимся интровертам в откровении обнаженной искренности.
В личности Бодлера сошлись два если не взаимоисключающих, то, по крайней мере, трудно уживающихся друг с другом начала – «обнаженное сердце», искренняя, до беззащитности чувствительная душа и аналитически хладнокровный, до беспощадности ясный ум, превративший эту душу в объект своих аналитических истязаний, – причем она (душа), зная о собственной нечистоте, сама жаждала и требовала пытки.
«Душа» открылась Бодлеру как средоточие Зла, причем зла сладостного, затягивающего своей страшной «красотой» в бездонную «пучину», где человек, давший себя соблазнить, платит за это своей «самостью», нравственным единством личности. Бодлер добровольно уступал искушению, он даже бравировал своим «имморализмом» – бравировал тем настойчивее, чем меньше оправданий для него находил: его самоанализ потому и приобретает черты палачества, что он судит себя судом совести, не ведающей, ни что такое подкуп, ни что такое жалость.
Паскалевская «бездна» представлена в «феномене Бодлера» чистилищем, пребыванием между небом и адом, ощущением сопричастности Богу («цветы») и Сатане («ад», «зло»). У него даже две молитвы: «Молитва к Богу, или духовное начало, – это жажда воспарения… молитва к Сатане, или животное начало, – это блаженство нисхождения».
В жизненном поведении Бодлера присутствует какая-то лихорадочность, неистовость, быстро переходящая в безразличие, импульсивность, взрывчатая активность, завершающаяся апатией: «Он равнодушно отворачивается от собственного поступка, и тот немедленно тонет в небытии».
Бодлер сам называет свое положение дантовским Лимбом (таково первоначальное название «Цветов Зла»): речь идет не о преодолении расколотости бытия на добро и зло или примирении Бога и Сатаны – речь идет об осознании бытийной неопределенности человеческого существования. Не «жажда небытия», не «тоска по бесконечному», не стремление к «беспредельному покою», но – приобщение к первоистокам жизни, где есть всё, где храм Красоты так же необходим, как Добро, и люди и идеи не противостоят, а дополняют друг друга.