18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Фроянов – Грозная опричнина (страница 36)

18

Что касается ношения монашеского платья и роли игумена, разыгрываемой царем в Александровой слободе, то одной из причин этого была внутренняя тяга самодержца к монашеству и монашеской жизни, давнее желание принять постриг. Это свое желание государь явил в Послании инокам Кирилло-Белозерского монастыря (1573){694}. Впечатлительный Иван чувствовал себя так, будто он наполовину уже монах: «И мне мнится, окаянному, яко исполу есмь чернец»{695}. К тому же «общежитийный монастырь, в котором у монахов отсутствовали особое имущество и особые занятия, в котором весь распорядок жизни подчинялся нормам устава, определяемым суровой волей настоятеля, чем дольше, тем больше становился для царя идеальным образцом человеческого сообщества»{696}.

Итак, нет никаких оснований говорить о совершении митрополитом Макарием и старцами обряда пострижения над «полумертвым Иваном». Следовательно, умолчанию имени митрополита в рассказе Царственной книги о событиях 1553 года надо искать иное объяснение, чем предлагает Р. Г. Скрынников в последних своих работах{697}. Заметим кстати, что И. Граля, опубликовавший обширное исследование о деятельности посольского дьяка Ивана Висковатого после того, как Р. Г. Скрынников высказал уже версию о пострижении «полумертвого Ивана», обошел ее стороной, вспомнив лишь ту, что представлена в книге «Начало опричнины»{698}.

Сам И. Граля определяет позицию митрополита Макария как пассивную, имевшую «логическое обоснование — политическая ситуация во время болезни царя была настолько неясной, что занятие чьей бы то ни было стороны было сопряжено с серьезным риском. Ставка не на того кандидата могла легко привести митрополита к утрате престола, как это было с митрополитом Иоасафом в 1542 г. Падение Бельских и приход к власти Шуйских обеспечили самому Макарию при поддержке придворной клики трон митрополита. Возможное регентство Захарьиных не давало митрополиту достаточных гарантий безопасности; дворцовые интриги и борьба партий когда-то вынесли его наверх, но в 1543 г. после расправы Шуйских с Федором Воронцовым они же явили ему болезненную зависимость главы церкви от капризов правящей боярской фракции. Победа Старицких, столь же ненадежная, не сулила Макарию особых выгод — для князя Владимира митрополит был запятнан личным участием в подавлении бунта его отца, Андрея Ивановича, в 1537 г. Итак, менее рискованным был нейтралитет, в котором Макария могли укрепить зримые знаки царской немилости последних лет»{699}.

Идея о пассивности и нейтралитете митрополита Макария во время «боярского мятежа» 1553 года, как мы уже старались показать, несостоятельна. Насчет же «знаков царской немилости» по отношению к святителю следует сказать, что если таковые имели место, то были инспирированы группой Сильвестра — Адашева, пришедшей к власти после июньского восстания в Москве 1547 года. Было бы, однако, правильнее говорить о некотором охлаждении царя к митрополиту, возникшем под влиянием интриг Избранной Рады и ее вождей Сильвестра и Адашева, пользовавшихся какое-то время безраздельным доверием Ивана IV. Но самодержцу и святителю все-таки удалось преодолеть возникшее было отчуждение между ними и восстановить былое взаимопонимание и сотрудничество, что особенно наглядно проявилось в 1552 году, когда царь Иван, уходя в поход на Казань, оставил вместо себя на Москве митрополита Макария, доверив ему свой дом и государство. Поэтому творцы мартовского кризиса 1553 года не тешили себя иллюзией относительно того, какую позицию в нем займет Макарий. Они и поступили с митрополитом в соответствии со своим прогнозом. Но чтобы понять, как это было, необходимо вернуться к одной проницательной, по нашему мнению, догадке С.Б.Веселовского.

Историк, как мы знаем, полагал, что митрополит Макарий не самоустранился от участия в мартовских событиях 1553 года, а был отстранен от него «больным царем и его ближайшими советниками»{700}. Мысль об отстранении представляется весьма правдоподобной. Не верится только, что виновником отстранения стал царь с верными ему людьми. Иван не был в этом заинтересован по двум причинам. Во-первых, Макарий являлся союзником и сотрудником государя в вопросах строительства Святой Руси, увенчанной «истинным христианским самодержавством». Во-вторых, именно Макарием и по его инициативе Иван IV был венчан на царство и упрочен как богоизбранный царь, воля которого непререкаема. В-третьих, неучастие митрополита в церемонии крестоцелования, противоречащее обычаю, ставило под сомнение сам факт крестоцелования и открывало возможность в дальнейшем оспорить присягу, объявив ее недействительной. К этому необходимо добавить красноречивое отсутствие при умирающем, как многим казалось, царе его духовника протопопа Андрея{701}, что являлось вопиющим нарушением христианского канона, делая предсмертные распоряжения государя, запечатленные в духовной грамоте, нелегитимными. Спрашивается, кому это было выгодно? Царю Ивану? Конечно же, нет. Это было выгодно противникам Ивана IV. Они, судя по всему, изолировали митрополита Макария, зная его проивановскую позицию, и помешали протопопу Андрею быть рядом с сыном своим духовным в его предсмертный час. Кстати сказать, отсутствие духовника у изголовья больного государя довольно показательно. Оно служит веским аргументом против предположения о пассивности и нейтралитете митрополита Макария, указывая скорее на нейтрализацию этих двух наиболее близких Ивану церковных деятелей, чем на их самоустранение, совершенно несовместимое со статусом главы церкви и духовного наставника. Изоляция митрополита Макария и протопопа Андрея преследовала одну цель: сорвать процедуру целования креста или сделать ее недействительной.

Бесцеремонное обращение с митрополитом и духовником царя свидетельствует о том, какую огромную власть и силу сконцентрировали в своих руках противники русского «самодержавства». Царю, и без того измученному болезнью, пришлось неоднократно уговаривать крамольников. Р. Г. Скрынникову это показалось измышлением составителя приписки к Царственной книге: «Царские речи, без сомнения являются вымыслом. Иван был при смерти, не узнавал людей и не мог говорить. Но даже если бы он сумел что-то сказать, у него не было повода для «жестокого слова» и отчаянных призывов»{702}. Тут все построено на передержках, ибо речей Иван не произносил, если под ними разуметь не короткие разговоры, а долгие прения{703}. Все его так называемые речи умещаются в несколько фраз, произносимых если не в короткие секунды, то в считаные минуты. Составитель приписки не скрывает того, что государю порою, когда ему становилось хуже, трудно было говорить: «и яз с вами говорити не могу»; «бояре су, яз не могу, мне не до того»{704}. Будь увещевания царя вымыслом автора интерполяции, он вряд ли стал бы уточнять, каких трудов это государю стоило. Относительно того, будто царь не узнавал людей, мы знаем, что это — преувеличение. Царь «не мог говорить»? Это — тоже преувеличение, основанное на избирательном подходе к сообщениям Царственной книги, состоящем в безотчетном доверии к одним летописным известиям (тяжелая болезнь царя) и столь же безотчетном недоверии к другим («речи» царя) с последующим отрицанием того, во что не верится. Но при таком субъективном подходе к источнику можно с равным успехом поменять местами объекты веры и недоверия, заявив, что тяжкая болезнь царя является вымыслом, поскольку Иван произносил «речи» и вообще подавал признаки жизни{705}. Не правильнее было бы соответствовать источнику, изображая ситуацию, как она в летописи нарисована: несмотря на тяжелую болезнь, царь, превозмогая ее, говорил с боярами, доходя иногда до резких выражений. В частности, он словно хлестнул бояр словами: «Коли вы сыну моему Дмитрею крест не целуете, ино то у вас иной государь есть… и то на ваших душах». Это — прямое обвинение бояр в заговоре, измене и мятеже{706}, а также предупреждение, что вину за последствия этой крамолы они берут на себя{707}. Следует согласиться с И. И. Смирновым, который истолковал слова Ивана как ультиматум мятежникам, поставивший «бояр-мятежников перед перспективой прямой войны против них со стороны сторонников царя»{708}.

После «жестоких слов» государевых бояре «поустрашилися и пошли в Переднюю избу целовати»{709}. Они поняли, что царь догадался об их заговоре, и порядком испугались. «Твердая решимость Ивана Грозного идти на любые средства для достижения цели, заявленная царем в его речи, произвела потрясающий эффект», — пишет И. И. Смирнов{710}. Однако мятежники оробели, по-видимому, не только от царского «жестокого слова», изобличающего составленный ими заговор, но и потому, что ошиблись в своих расчетах: Иван, по всему, должен был бы уже умереть, а он жив да еще произносит «жестокие слова», не сулящие боярам ничего хорошего. Надежда на его кончину растворялась бесследно, и впереди все явственнее вырисовывалась плаха. Тут было от чего «поустрашиться».

О том, что бояре больше всего боялись выздоровления Грозного, а также обвинений в заговоре и измене государю, свидетельствует сцена, разыгравшаяся между боярином князем Владимиром Ивановичем Воротынским, стоявшим по поручению царя у креста, и боярином князем Иваном Ивановичем Пронским-Турунтаем, целовавшим крест: «И как пошли (бояре. — И.Ф.) целовати и пришел боярин князь Иван Иванович Пронский-Турунтай да почал говорити князю Володимеру Воротынскому: «твой отец да и ты после великого князя Василия первой изменник, а ты приводишь к кресту». И князь Володимер ему отвечал: «я су изменник, а тебя привожу крестному целованию, чтобы ты служил государю нашему и сыну его царевичю князю Дмитрею; а ты су прям, а государю нашему и сыну его царевичю князю Дмитрею креста не целуешь и служити им не хочешь». И князь Иван Пронской исторопяся целовал»{711}.