реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Бордов – Поселок Просцово. Одна измена, две любви (страница 13)

18

В четверг, пока я был на работе, она навела порядок в доме, украсила. Ещё нашла где-то, за какой-то мебелью порнографический журнал, видимо от предыдущих квартирантов, выразила своё фи, но почему-то не выбросила (возможно, решив, что он мой). Вернувшись с работы, я принялся колоть эту дрянную «усечку», а Алина, продолжая наводить порядок в доме, слушала, по моей рекомендации, «Revolver» битлов. Я хотел, чтобы она прониклась моей музыкой, хотя чувствовал, что рок – это не её. Она была более близка к инструментальной незатейливо-мелодичной музыке, либо к слащаво-бардовской. В Ярославновских походах я постепенно переключился с Кино, Алисы, Наутилуса, Роллингов и Битлз на Митяева, Басаева и Визбора, а с подачи сентиментальной ипостаси Якова Бермана выплыл на Белую гвардию, но при этом сохранял надежду, что Алина, моя любовь, каким-то образом приобщится и к року. Но, наколовшись вдоволь дров и вернувшись в дом, я понял, что на уровне уже 12-й композиции Revolverа Алина уже была пресыщена роком если не до отвращения, то уж до изнеможения точно. Тогда я пропел заслуженные дифирамбы нашему самодельному овсяному печенью, поставил кассету «Радио Африка» Аквариума (Паша Зноев, Алинин одногруппник, проповедовал ей Аквариум, так что я был спокоен), а потом от души спел под гитару «Скоро будем дома» Мищуков. Алина с кухни пришла ко мне на диван, обняла, поцеловала и сказала, шаловливо-труня, повторяя и обращая ко мне заключительные слова песни: «милый друг». Это был какой-то странный уровень нашей любви. Мы ещё толком не знали друг друга, только прищупывались, ведь то, что давно было для меня родным и значимым (а что-то было относительно новым, но как бы уже где-то и родным), для неё могло оказаться чуждым, странным и даже нехорошим, и это создавало неприятный внутренний настороженный, полуосознаваемый холодок, и как-то морщило. Но однако этот её «милый друг» был и домашним, и стабильным, без надрыва, подобный естественному, ожидаемому, хоть и негромкому оргазму.

Потом она уехала, и я заглянул в тот журнал. Он был какой-то российско-палёный, неплэйбойный, с неясной эротической идеей, с необихоженными актерами. Меня поразила одна картинка, где пара лежала с противоположно-направленными головами, женщина – на спине с максимально-согнутыми ногами, а мужчина сверху, совокупляющийся не с женщиной, а только с её гениталиями. Мне показалось это очень странным, показалось, я бы сам никогда не додумался бы до такого.

В тот день я пошёл читать лекцию. Я почти не переживал. Школа, как и классы в школе, были одновременно и монументальными и немонументальными. Преподавательница была невысокой, с восточной внешностью, уверенной не только в себе, но как бы, непонятно почему, и во мне. Старшеклассники (8 девочек, да 9 мальчиков), ожидаемо, смотрели кривогубо, но и сдержанно. Я уверенно начертил на доске мелом 28-дневную линию и, после короткого вступления, резко перешёл к биологическому способу контрацепции. Моя лекция продолжалась не более 15 минут. Благодаря моему задорному университетскому напору, я чувствовал, лекция не вызывает сколь-нибудь внятных возражений, помимо того, что преподаватель, кажется, ожидала чуть больше лирики. В конце она действительно задала какой-то вопрос, свидетельствующий о том, что от меня, кажется, ожидалось больше психологии, чем технологии. Я что-то пробуровил в ответ, после чего был отпущен. Я спешил сделать в больнице обход и оформить истории.

Последствиями этой лекции были, кажется, всего лишь полтора обстоятельства. Под Новый год, за пару часов до курантов, пока мы с Алиной в этой нашей пугачёвской резиденции что-то придумывали с прятанием бутылки шампанского, к нам неожиданно завалилась толпа этих старшеклассников, чуть ли не половина от той моей аудитории, видимо испытывавших ко мне некую симпатию. Они дышали обычным декабрьским морозом, просцовской деревенской, но почему-то какой-то зазнайской кровью и вселенскими гормонами. Мы рассадили их по диванам и стульям, и я под гитару исполнил для них «У хороших людей зажигаются яркие ёлки» Басаева, которую они встретили с таким же загадочно-инфантильным молчанием, как и мою лекцию, после чего удалились.

Другое полуобстоятельство было скорее комично-умозрительное. Дело в том, что Серафима Ефимовна по неизвестным мне причинам периодически на сутки покидала дом, и за стенкой неизменно обосновывалась пара из тех старшеклассников (юноша был внуком Серафимы Ефимовны), и звуки за стеной свидетельствовали о том, что хотя моя лекция, возможно, и не была впрок, но её тема для просцовской молодежи была очевидно злободневна. В то время как лектор, обычно пребывающий в одиночестве, прислушиваясь к этим звукам, испытывал нечто среднее между завистью и раздражением.

Работа в те дни входила для меня в некий галопирующий ритм. Больные прибывали и разнообразились. Разнообразились и проблемы, связанные с их обслуживанием. Я очень уставал.

Глава 7. Без хронологии.

«Они утратили чувство стыда и предались сладострастию до такой степени, что занимаются всяким непотребством без стеснения» (Ефесянам 4:19, Современный перевод).

Дальше начинаются определенные проблемы с хронологической последовательностью эпизодов. Память обрывиста и комканна. Всплывают даже не эпизоды, а их обломки; картины сохраняют определенную яркость, но лишены целостности.

Помню, в тот период я чаще бывал один. Связь с родителями и Алиной поддерживать было сложно. По межгороду из ординаторской звонить не разрешалось, на почте тоже было как-то всё непросто. Кажется, у родителей Алины в то время не было телефона в квартире; однажды она, правда, умудрилась дозвониться ко мне в ординаторскую из травмпункта. Когда циклы в ординатуре были несложные, и была возможность поменяться с кем-то дежурствами, она приезжала ко мне на несколько дней.

Иногда я брал на дом писанину, садился за стол в закатной кухне и строчил в историях болезней однотипные дневники и эпикризы. Иногда что-то уточнял в медицинской литературе. Например, из своего любимого серого справочника, в котором был и раздел «Психиатрия», выяснил, что Мариана страдает возбудимой психопатией. Эта Мариана (прозвище было дано ей просцовцами по имени героини одного из культовых тогдашних латиноамериканских сериалов) была женщиной неординарной и чрезвычайно эксцентрической. Она была худая, выше среднего роста. Ходила по посёлку с высоко поднятой головой, и презрительно-гордым выражением лица. Иногда она вставала на «площади» и истошно и громогласно декламировала собственные стихи вслух мимоходящих граждан (впрочем, сам я её стихов ни разу не слышал). Проживала она в доме, именуемом «ковчег». Этот дом располагался на берегу фабричного пруда; по виду и форме он напоминал моё первое жилище, но только по степени аварийности раз в пять его превосходящий; кроме Марианы в «ковчеге» никто не проживал. Возражать Мариане, даже самым наимягчайшим тоном, было нельзя, иначе она мгновенно и безо всякого разгона просто-напросто разражалась наизлобнейшей, до сиплоты, руганью; причём инерция этой ругани была настолько сильна и неутомима, что долго ещё звучала по всем улицам, пока пациентка Гаврищева (такова была её фамилия) не возвращалась к себе обратно в «ковчег». Коллеги по амбулатории мне поведали (как выяснилось позже, слухи были достоверными), что за этой Гаврищевой водилась одна самая чрезвычайная её странность: она имела обыкновение периодически где-то в просцовских недрах изыскивать для себя какого-нибудь не особо брезгливого мужчинку, приводить к себе в «ковчег», беременеть от него и мгновенно после этого выгонять. В беременном состоянии она выбивала из всех доступных Администраций денег на содержание имеющего место быть в её утробе ребёнка. Рожала в «ковчеге». Потом месяц лежала в просцовской больнице и кормила там его своей скудной грудью (ко мне она попала году этак в 1999-м, по весне, с четвёртым или пятым таким проектом). Детей она называла вычурно, вроде Богуслава, Мирослава и Евлампия. После выписки она, не медля ни дня, сносила ребёнка в Т-й детдом, откуда каким-то необъяснимым образом получала для себя ещё какую-то порцию денег, на которую существовала до начала следующего детопроизводительного проекта.

Одиночество накатывало порой на меня как-то особенно тягостно. Помню, вернулся однажды после какого-то напряга на работе уже в темноте. На половине соседки было тихо, телевизорчик её обычный не бухтел. Тишина была какая-то вообще всеобъемлющая и недобрая. Со стороны Т…, как обычно, в небо косо шёл узкий тусклый луч. В моём логове горела в потолке такая же тусклая лампочка. Я взял гитару и проорал в эту тишину Цоевскую «Дождь идёт с утра…». Тишина никак не отреагировала, и легче не стало. Тогда я отодвинул гитару и долго-долго смотрел в стену.

Дружить в Просцово как-то особо было не с кем. Попойки в амбулатории были нечастыми, да и какими-то банально-бахвально-бабьими, меня, начитавшегося Фриша и привыкшего к интеллектуально-лирическому времяпрепровождению, мало вдохновлявшими. Бишбармак с самогоном были вонючи, Нина Ивановна развязна, и лишь хиты как-то резко менялись с «Чашки Кофею» на «Какао-КакаО». Вообще, посёлок Просцово тихонько тосковал, молчал и пил, начиная с мэра Варфоломеева Станислава Николаевича и кончая бомжом, вернувшимся из Т… восвояси и так санобработку от сыпных вшей нигде и не прошедший. Почему-то немножко веселее было с водителями. Они все, и правда, были хитро-пронырливыми, чего-то, конечно же, химичили с километражом и бензином, и всё во имя всё той же лишней бутылки вонючего самогону. Ко мне они относились более панибратски, нежели женский персонал больнички, но и с некоторой долей уважения тоже; порой давали полезные житейские советы, сыпали в мои девственные ушки всякого рода народной мудростью, навроде «не пей, там, где живёшь – не живи, там, где е….» или «пиво пить – х.. гноить» (последняя, видимо, о неоспоримых преимуществах самогона).