Игорь Бестужев-Лада – Война глазами подростка (страница 4)
Так 27-летний «большой начальник» губернских масштабов не по своей воле сделался студентом Института механизации сельского хозяйства – побочного отпрыска знаменитой Тимирязевской академии. А его сын провел всю свою жизнь между младенчеством и отрочеством среди полян и дореволюционных дач, рядом с заповедным тимирязевским лесом через шоссе, с одной стороны, и трамвайной линией от Тимирязевки к Савеловскому вокзалу – с другой. В километре от трамвайной остановки с романтическим названием «Соломенная сторожка» (название существует до сих пор) и деревянной церковью чуть ли не XVIII века (увы, в конце 30-х сгорела).
Понятно, ребенком я не мог видеть в отце студента и сужу о годах его учебы только по его же собственным рассказам. Но до сих пор не представляю себе его за чертежной доской или за задачами по математике, физике, химии. По марксизму-ленинизму – это да, это сколько угодно. Да ведь он не один был такой. С присущим ему юмором он рассказывал, как страдали профессора на приеме экзаменов у парттысячников. Да, формально он, как и все его товарищи, с грехом пополам (в буквальном смысле этих слов) стал одним из сотен тысяч (впоследствии целых шести миллионов) «советских инженеров». Но фактически как был «руководящим работником», так и остался. Только кругозор стал пошире и культура повыше. Сегодня думаю, для всего этого вполне хватило бы не шести лет, а максимум полугода переподготовки – с абсолютно такими же реальными результатами.
Институт отец оканчивал весной 1937 года. И тут ему сохранить жизнь помогло чудо. В институте он, естественно, примкнул к группе старых партийцев, которые очень критически относились к нараставшему культу личности Сталина. До сих пор помню, как они при мне вслух смеялись в своей компании над «тифлисским чайханщиком», который вдруг стал «апельсиновый ты наш, керосиновый ты наш». Вполне логично эта группа вошла в конфликт с самодуром-директором по запомнившейся фамилии Пичугин, который затем, воспользовавшись начавшимся Большим Террором, сгноил своих супостатов в лагерях почти поголовно.
А у отца незадолго до окончания института (и начала Большого Террора) произошел конфликт с его подружкой-студенткой по фамилии Вяземова – тоже запомнилось на всю жизнь. Тогда мне была непонятна суть конфликта. Сегодня думаю, что вполне мог быть романтическое: виды на замужество, их крах (потому что отец, как и его сын, не представлял себе свою семью брошенной) и месть отвергнутой женщины. В годы их дружбы он, по своему обычаю, много рассказывал о своей жизни. В том числе о том, как в середине 20-х годов по болезни отсутствовал на партсобрании, где шла дискуссия о «генеральной линии партии» с осуждением Троцкого (естественно, единогласно), а его, вместе с еще несколькими отсутствовавшими, записали для пущей важности «воздержавшимся». Этому эпизоду тогда никто не придавал значения, он не фигурировал в бесчисленных анкетах и рассказывался чисто юмористически. Кроме того, отец рассказывал, что его тесть – отец матери – был приказчиком а в анкетах о такой мелочи тоже не упоминалось.
Юмор обернулся гражданской казнью. Последовало заявление Вяземовой в парторганизацию (и это при конфликте с директором!), и отец был исключен из партии «за сокрытие фактов биографии, порочащих честь члена ВКП(б)». К исключению была добавлена ссылка рядовым инженером на маленький заводишко в маленьком городишке Чистополь, где-то далеко за Казанью. Таким образом, бывший парттысячник исчез разом и из партии, и из Москвы. И это спасло ему жизнь. Почти все оставшиеся в партии и Москве были физически уничтожены на протяжении ближайших месяцев. Отец вернулся в Москву весной следующего года, аккурат к бериевской «оттепели», когда первая волна Террора спала и многих, оставшихся в живых, выпустили из лагерей. Его восстановили в партии «с сохранением партстажа с 1924 г.», т. е. с признанием ошибочности репрессии.
Возвращение отца в Москву весной 1938 г. было поэтапным. Сначала на все лето – должность рядового механика в колхозе села Рябушки под Боровском на реке Протве. Затем переход инспектором в Наркомзем и 8-метровая клетушка сторожа на нас троих в двухэтажном бараке на окраине Кузьминского парка (тогда – далекое Подмосковье), Через год – переселение в только что освободившееся здание стройконторы – прекрасная 16-метровая комната, да еще с 8-метровым отрезком коридора, превращенным в супружескую спальню – целая квартира! И все это намного ближе к Москве – в городке ВИМ (Всесоюзного института механизации сельского хозяйства, где отец и закончил свою жизнь сорок лет спустя), на окраине дачного поселка Плющево по Казанской железной дороге, который фактически был пригородом города Перово, который и пригородом-то Москвы трудно было назвать – настолько это было далеко до столицы: 21 минута езды на электричке мимо сплошных старых дач вместо нынешних «хрущевок» и «башен».
Цель такого центростремительного движения была одна. Она уже тогда неоднократно формулировалась обоими родителями вслух при мне: «чтобы ты окончил московский институт» (неважно, какой). И они неуклонно шли к этой цели, невзирая, как увидим, на многие серьезные препятствия.
Что же касается родителей, то они уже без меня прожили в этой бывшей стройконторе до середины 50-х годов, когда получили маленькую 10-метровую комнату в «хрущевке» неподалеку. Затем, ценой невероятной энергии и титанических усилий обоих, через несколько лет переселились в большую 20-метровую комнату коммуналки в соседнем доме. Там они застряли на довольно много лет. Но все-таки «выбили» себе однокомнатную квартиру в том же доме на 3-м этаже. С этой секунды началась борьба за переселение в аналогичную квартиру на 2-м этаже: с возрастом им стало трудно подниматься по лестнице без лифта. И только смерть отца перевела этот процесс в новое качество. «Борьба за улучшение жилищных условий» у моих родителей, как и у всех нормальных советских людей того времени (наверное, не только «того»?), составляла суть и смысл жизни. Пресловутое «строительство коммунизма» являлось лишь как бы фоном восхождения от каморки к комнате, от маленькой комнаты к большой, от большой – к однокомнатной квартире (да еще смотря где и на каком этаже), затем к двух- и, наконец, к многокомнатной квартире, непосредственно за которой следовали особняки членов Политбюро ЦК КПСС на Воробьевых горах у высотного здания МГУ.
1941 год отец встретил сменным инженером, одним из трех заместителей начальника цеха в каждой смене – заводы тогда работали в три смены по 24 часа в сучки – ЗИЛа (тогда ЗИСа), куда его перевели из Наркомзема опять-таки «в порядке партпоручения». Думаю, что это было связано с финской войной и явно для всех надвигавшейся германской: расширяли и интенсифицировали производство, для чего, как с сельхозтехникой в 20-х годах, нужны были прежде всего талантливые организаторы. Помню, как лихорадочно он торопился на завод по утрам: опоздаешь на 20 минут – пояснял он мне – два года лагерей, прогуляешь день – все двадцать пять.
Осенью того же года, когда Москва начала эвакуироваться, отцов цех целиком со станками отправили на Урал, под Златоуст, на голые холмы километрах в пятнадцати от города. Там буквально за пару месяцев и буквально, как говорится, «из ничего» поставили корпуса и жилые бараки разом двух оборонных заводов. Один (№ 66 Наркомата вооружений) выпускал авиапушки, второй (№ 385) – автоматы ППШ. Приехали «в чисто поле» к началу октября 1941 г., а когда я появился там в декабре – на фронт уже шла готовая продукция. Это, конечно же, был трудовой подвиг – один из многих, обеспечивших контрнаступление Красной армии зимой 1941–1942 гг.
Отец участвовал в этом подвиге начальником эксплуатации автотранспорта завода № 66. Фактически он был как бы генеральным директором всех гаражей завода и отвечал за все перевозки по своей части (железнодорожную ветку от Златоуста тогда еще только начинали тянуть). Ему дали большую (16-метровую) комнату в «спецбараке для начальства», куда он тут же выписал из Саранска меня с матушкой и тетушкой.
У всех подвигов есть оборотная сторона. Была и у этого.
Сначала удручали трупы на зимних улицах нашего поселка. Это десятками умирали от голода и холода солдаты «стройбатов» – большей частью выходцы из республик Средней Азии, совершенно непривычные ни к новой для них пище, ни к невыносимому для них холоду. Оба завода, подобно городу Санкт-Петербургу, были построены на костях крестьян. К весне 1942 г., когда строительство было, в основном, закончено, стройбатовцы и трупы на улицах исчезли. Но впечатление от этого ужаса осталось надолго и, как увидим, сыграло решающую роль в моей дальнейшей жизни.
Где-то в январе 1942 г., когда я познакомился со своими новыми друзьями, меня потрясла еще одна история. Мать одного из них работала личной буфетчицей директора завода. Мы сидели у них, когда она вернулась с работы вся в слезах. Директор пинком ноги вышиб у нее из рук поднос с коньяком и закуской – сказочными яствами в пору, когда все голодали и трупы умерших от голода лежали на улицах. После чего в шею вытолкал ее из комнаты.
Меня много лет потрясала такая дикость, пока я не узнал подоплеку. Оказывается за минуту до появления буфетчицы с заказанными директором выпивкой и закуской ему из Москвы позвонил Берия и сообщил: если к концу недели конвейер с авиапушками не будет пущен на полную мощность – все инженерно-технические работники завода, включая директора, будут расстреляны без суда и следствия вместе с их семьями. Было известно, что это – не пустая ругань. Прецедентов было сколько угодно. Поэтому у директора в момент пропал аппетит и осталось только страстное желание – выжить любой ценой. И поскольку никого не расстреляли – значит, к концу недели было сделано невозможное. То, что выше всяких человеческих сил.