18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 23)

18

Последний раз они виделись с сыном недели три назад. В тот день после дождя весь яблоневый цвет остался на асфальте. Какое-то обещание будущего, которое наступит, но с другими людьми – не с тобой. Вырыв сердца. Вырви глаз. В дочери воплощаются все мои надежды и думы, в Викторе – все мои страхи. Когда он вернулся домой, под мышкой он держал какую-то картонную коробку. Я спросила, что в ней. Он отшутился, сказал, что неважно. Я спросила: «Это отец тебе дал ее?» Он замотал головой. На следующий день был экзамен по русскому языку, я заглянула внутрь коробки. Ничего особенного: звезды и ордена, истрепавшиеся напоминания о прошлом, которого у меня не было. И погоны, капитанские погоны с четырьмя реденькими звездами, помятыми, словно созвездие Кассиопея.

Когда я узнала о произошедшем, я спросила сына о том, кто их ему отдал. Он ответил: «Папа, он взял их у того, кому они уже не были нужны». Можете заносить это в протокол, можете – не заносить. Не думаю, что вера Виктора в невиновность отца что-либо меняет. Ему просто хочется верить, что его отец – не полное ничтожество.

Наш уважаемый градоначальник лично взял шефство над ветераном Великой Отечественной войны Потапенко Григорием Юрьевичем. Этот без преувеличения герой проливал кровь за наше будущее, за то, чтобы младенцы могли рождаться, чтобы дети могли ходить в продленную школу, а взрослые – трудиться на предприятиях нашей Родины. 99-летний гвардии капитан прошел путь от Курска до Берлина, начертал свое имя на развалинах канцелярии Третьего Рейха, был ранен в Польше, под Белостоком, удостоился орденов Отечественной войны второй степени, Трудового Красного Знамени и почетнейшей награды – ордена Благоверного князя Александра Невского. Он был человеком с большой буквы, на которого по-хорошему должны равняться люди нашего поколения с буквы маленькой…

Не для протокола? Ну хорошо. Уже оскомину набило от восхвалений этого деда. Поймите, что менее всего мы хотим замешивать сюда руководство города. Ну да, был ветеран, и характер у него был скверный, он же всех своих дочерей в могилу свел. Не записывай, не надо. Он получил все свои ордена, истребляя подпольщиков на Западной Украине. Но народу же не скажешь: он был обыкновенным карателем, нет – он был героем и чувствовал, старый пень, свою нужность городу именно в преддверии майских праздников. Будь моя воля, я бы в школу его не пускал на самопальные уроки мужества. Лишь в последние годы он перестал лапать учениц, а до этого – только представьте себе разъяренную вереницу родителей, которая после майских праздников выстраивалась ко мне в кабинет, где я им объяснял, что дед не со зла тянул руки к коленкам их дочерей, а потому, что выжил из ума. Но он герой. А линия партии такова, что героев надо поддерживать до самого крематория.

Ты меня знаешь уже много лет. Вот я говорю эти гадости про умершего, и тебе кажется, какой неприятный я тип, а дед – герой. Да черта с два! Ты бы знал, какую плешь он мне выел за последние годы: то крыльцо у него, видите ли, покосилось, то стиральная машина не работает, подаренная ему руководством города, то он будет жаловаться верховному главнокомандующему. Дед вел войну с нами уж точно дольше, чем войну с фрицами. И может быть, даже с большим успехом.

И потому, когда этот доброволец – как его? – явился на порог исполкома и спросил, где тут у вас самый старый ветеран отгремевшей войны, ибо он спит и видит, как помогает героям, павшим за нас, и прочая, и прочая, я запрыгал от радости. Наконец-то отдушина от старого пня, от его внуков, которые строчили бесконечные жалобы, – вот ему и мастер стиральных дел, вот и мальчик на побегушках. А с меня взятки гладки.

Внешности не запомнил, значит, она была заурядная. Помню только, что он выглядел старше студенческих добровольцев, но вдаваться в непонятки я не стал. Тем более он обещал приходить к нам и отчитываться раз в месяц, как он развлекал деда. Вот с этого странности и начались.

В кабинете пекло, окна настежь отворены, апрель жарче некуда. Такое ощущение: я, будто муравей под лупой у мальчишки, мечусь туда-обратно. А этот обожатель старой плоти сидит передо мной и рассказывает то, что не принято говорить, что этот Потапенко страшно мучается, что он чувствует раскрытой черепной коробкой лицемерие, происходящее вокруг него, что он не хочет быть свадебным генералом, а все эти парады – в топку, и все, что рассказывает детям в школах, он почерпнул из старых книг, а было ли это с ним вправду или не было, он не помнит. Он думал, что забвение черного цвета, но на самом деле оно – мутно-белое, и каждый его день – это блуждание по развалине – квартиры, его собственной личности, – и пусть бы смерть к нему пришла и прекратила его мучения, но нет же – его как старую куклу извлекают из запасников, отряхивают и говорят ему: бегом! – и не за горами день, когда он не будет помнить, за кого он воевал: фрицы, иваны, все порастет быльем, ничего не останется…

Вот и как мне было относиться к этому? Потапенко был всегда человек со странностями, а тут к нему пристал другой человек со странностями, и пусть он делал вид, что советуется со мной по-отечески, но я-то что? Что я? Лапал Потапенко учениц тоже от вселенской скорби еще лет пять назад? Любить былое уж куда легче, чем любить настоящее, но лишь в том случае, если этого былого ни тютельки не осталось в настоящем.

Словом, я насторожился и посоветовал отвести Потапенко на какой-нибудь фильм о войне. Мессершмитты, за Родину, за Сталина, и всякая такая дичь.

Спустя две недели этот хлопец снова явился ко мне. Сказал, что в кинотеатр он его не отвел, ветеран все рвался зайти в аптеку и просил прикупить ему цианид или стрихнин, но лучше всего цианид, потому что от стрихнина выворачивает внутренности, от мучений жизни он устал, и он хочет, чтобы смерть его была спокойна, и он будет смотреть на нас с памятной плиты и скалиться, потому что наконец-то узнает, что находится там, за пределом, за который за время его жизни отправились уже несколько миллиардов человек, а он живет вопреки всему – коптит землю. Никто его не понимает. Внукам хоть бы хны, он для них такая же кукла, как для исполкома. Он человек, а они делают из него бронзовый памятник. Да он памятник и есть. Памятник тому, что человек – нуль, а гранит – единица.

Я спросил его: и что он хочет, чтобы мы сделали? Если вы не справляетесь, направьте его к психологу, к началу мая он должен быть на ногах. Возражения не принимаются. Парад его вести никто не будет заставлять. Но меланхолия накануне праздника Победы воспрещается. Он взглянул на меня терпко, спросил: «Сколько вы хотите лет прожить?» Я не помню, что я ему ответил, еще лет тридцать, видимо. Он спросил меня: «А если вы проживете дольше?» Я ответил: «Проживу, и что с того? Буду радоваться, что живу». И тогда он меня огорошил: «А если я скажу вам, что вы вообще никогда не умрете?» «Это же как?» «Ну вот допустим, что однажды я поймаю смерть, принесу ее вам и скажу: "Вот она, родная, она общая для всех, а теперь в нас общего и не осталось"». Это же дичь, пойми, такая дичь. Надо было установить за ним наблюдение, поднять студенческие отряды, трубить на весь город о том, что рядом с ветераном обосновался сумасшедший, а я ничего подобного не сделал. Замешкался. Вереница официоза к майским праздникам: ног не хватает, чтобы бегать, рук, чтобы разгребать завалы всякого мусора. То кто-нибудь поздравит ветеранов снимком из Треблинки, то кто-нибудь под «юнкерсом» напишет «оружие Победы». Ветераны мрут – как мухи, – и вокруг них роятся родственники, вдвойне расстроенные тем, что золотой кранчик прикрылся.

Хотя ведь я ничего не мог изменить. Потапенко мне одной частью души жалко, а другой – я вполне допускаю, что он умер своей смертью, а дальше… дальше случились недоразумения. Канун Первого мая, десятый час – я, как всегда, в исполкоме, там даже тени бодрствуют перед праздниками, – и тут сотовый разрывается от незнакомого вызова. Оказывается, мне звонит этот сумасшедший. Рука тянется к красной кнопке, еще немного. Немного. И тут он говорит, что не выдержал просьб Потапенко и пообещал раздобыть яд, но с условием, чтобы он смотрел на его предсмертные корчи, но яд он так и не раздобыл – Потапенко стал кончаться прежде. Захватывал воздух нервическим подбородком, хрипел о том, чтобы ему вызвали врача, чтобы тот сумасшедший сжалился над ним, и смерть водворялась в нем, начиная с конечностей – он двигал ими, как петух двигает поверженными крылами, как мертвый таракан – двигает лапами загребущими. И где смерть? Где она? Она собиралась в зрачках Потапенко – как тучи, сминающиеся вокруг башни. И осознание того, что ему никто не придет на помощь, сковало ему всякую мысль, как будто он никогда не задумывался о своей кончине, или задумывался, но никогда не верил, что такое вообще возможно, что явится ангел небесный, ведущий под уздцу тройку лошадей, а за ними, перекатываясь по валунам и выбоинам, будет катиться небесная колесница, и ангел скажет – забирайся в нее, ты вознесен на небо, ибо каждая звезда – это человек. И со смертью земной возгорается новая звезда. И ужас сковал ему лицо, а потом он двигал челюстями, как жук – жвалами, наедаясь воздухом в последний раз. Еще. И еще. И наконец, набрав огромного воздуха в легкие, затих и перестал мучиться. И тот, наблюдавший за кончиной старика, вдруг осознал, как он ошибался, что бегал от смерти, что, может быть, вся его середняковая жизнь была огромной ошибкой – и если смерть возжигает звезды, значит, мироздание справедливо будет к нему и ко всем нам? Но он тут же отогнал от себя мысли об этом и образ отошедшей смерти и стал раздевать старика и смотреть, куда смерть могла запропаститься, где она скрылась в этом трупе… и ему захотелось взять кухонный нож и поймать ее за хвост, как огненную ящерицу, и запустить в огромную клетку своего тела – и избавить всех от нее, а мир – от звезд. Пускай все будут жить – вопреки его смерти, пускай он будет ее единственным носителем, потому искусным, что самым простым для нее, телом без прутьев, телом, не отличающимся от мириад других тел, в которых ей довелось побывать и их же пожрать. О, смерть! Вот ты и попалась. Огромная, глупая смерть! И если вы мне будете мешать или искать меня, – заключил он, – я выпущу ее из себя на вас только затем, чтобы устрашить. Оставьте меня в покое. Не ищите. Не преследуйте. Не молитесь мне. Ибо бог съел смерть. И бог этот хочет не почитания, но покоя.