Игорь Алмазов – Через океан (страница 9)
Молоточка нет. Его придумают лет через пятьдесят. Так что я работал тем, что видно.
Свет. Я поднёс свечу, отвёл её и посмотрел, как сходятся зрачки. Сходились оба, и сходились одинаково.
Речь. Я выложил на сундук нож, часы и пуговицу.
— Михаил, назовите.
— Нож. Часы. Пуговица, — он усмехнулся. — Андрей Ильич, я не пьян.
— Повторите за мной. «На дворе трава, на траве дрова».
Повторил чисто, разве что сбился во второй половине и тут же поправился — так, как поправляется всякий, кому велят повторять глупость. Я записал и это.
Дальше лицо. Велел оскалиться и показать язык. Тут всё в порядке.
— Михаил, дайте руки.
Он дал. Я велел ему сжать мои пальцы обеими руками разом, изо всей силы. Левая сжала крепко. Мне показалось, что правая слабее. Я повторил пробу трижды и в третий раз не увидел разницы.
Дальше я велел ему вытянуть руки вперёд, ладонями вверх, и закрыть глаза.
— Держите так. Не опускайте.
Он держал. Через полминуты правая рука у него чуть повернулась внутрь и ушла вниз на палец. Он этого не заметил.
— Открывайте. Голова болит?
Тихонов подумал.
— Побаливает.
— Давно?
— С неделю, может. Я думал, от солнца.
— Где болит?
Он показал слева, над ухом, и показал ладонью, а не пальцем. Я велел ему пройтись до переборки и обратно. Прошёл он ровно, и я ничего не нашёл.
Потом я взял трубку. При таком состоянии, как у него, первое, о чём думаешь: откуда оно пришло? В моё время это знают твёрдо. У человека может оторваться сгусток и уйти с кровью в голову — оттуда и все беды. А приходит такой сгусток чаще всего из сердца — ежели оно бьётся неправильно.
Я слушал долго. Тоны были чистыми. Ритм ровный: шестьдесят восемь ударов в минуту, без единого перебоя. Шумов нет. Ну хоть это.
— Михаил. Что вы ели нынче утром?
— Кашу с маслом.
— Который нынче день?
— Четвёртое октября, — он поглядел на меня с беспокойством. — Андрей Ильич, а вы отчего спрашиваете?
Я не ответил сразу. Думаю, он это заметил, потому что до сих пор я с ним всегда шутил, а тут перестал.
— Со мной что-то плохо? — спросил он тихо.
Тут надо было решать быстро, и решать не в его пользу. Я не знал, что у него. А не нравилось мне вот что: провал в памяти, головная боль слева неделю и рука, которая ушла вниз, покуда он этого не видел. И всё это могло быть от жары, от усталости, от вина, которого он не пил, и от десятка вещей. А могло быть и тем, чего я больше всего боялся и что в этом веке не лечится ничем.
Сказать ему это я не мог.
— Ничего плохого пока нет, — сказал я. — Есть у вас усталость, и есть головная боль, и мне это не нравится.
— И всё?
— И всё, что я могу сказать нынче.
Я взял тетрадь и записал при нём число, а также то, что нашёл и чего не нашёл.
— Что вы пишете?
— Записываю, что у вас сегодня. Через неделю сравню.
Тихонов помолчал.
— Андрей Ильич.
— Что?
— Вы никому не говорите.
— Отчего?
— Меня спишут, — он поглядел на меня. — Меня взяли рисовать, а ежели я стану путаться, скажут, что от меня толку нет. И в Рио высадят.
Это была вторая просьба за неделю. Ровно то же самое мне говорил Рогов, у которого гнила нога. И это уже не совпадение, а система. Люди на этом корабле скрывают от меня болезни, потому что боятся, что я их спишу.
— Не скажу, — сказал я. — Никому. Только с условием.
— С каким? — выдохнул он.
— Ежели это повторится, вы приходите ко мне. В тот же час. Хоть ночью, хоть посреди работы.
— Приду.
— Слово даёте?
Он протянул руку, и я пожал. Рука у него была вялая. Пожимая её, я поймал себя на том, что опять примеряюсь к хвату, — и опять не понял, слабее ли он или мне так хочется.
Ночью я не спал. Сидел в лазарете при фонаре, писал журнал и думал про Тихонова. Всякий раз, как я про него думал, в голове вставало одно и то же.
Я что-то про него знаю. Из прошлой жизни, из книги, прочитанной шесть лет назад перед сном. Что-то нехорошее, и касалось оно не плавания.
И вспомнить я этого никак не мог, как ни старался. Я сидел и ловил это, как ловят вертящееся на языке слово, но оно не давалось. В третьем часу я бросил и пошёл наверх подышать.
И по дороге увидел свет. В каюте штаб-лекаря горела свеча.
В третьем часу ночи это само по себе ничего не значит. Человек может читать, может писать, может просто не спать от жары. А я всё-таки остановился и постучал.
— Кто?
— Вершинин.
Пауза вышла длинная.
— Войдите.
Новицкий сидел на койке. Сидел, а не лежал, — прямо, опираясь руками о край койки. Был он в рубахе, и на груди она была мокрой.
Лицо серое. На лбу пот — не такой, какой бывает от жары, а холодный, крупными каплями. Правая ладонь лежала на груди с левой стороны.
— Ваше благородие.
— Пустое, — сказал он. — Ступайте спать.
Я закрыл за собой дверь и сел напротив.
— Вершинин, я вам сказал.
— Дайте руку.