Игорь Алмазов – Через океан (страница 19)
— А на вахту-то я хожу?
— Ходишь.
— Ладно, — сказал он.
А вечером он пришёл в лазарет сам. Пришёл и стал в дверях, и вид у него был такой, будто он собирается сказать что-то важное.
— Вашбродь.
— Что, Ефрем?
Он потоптался.
— Я нынче сам сходил.
— Сам?
— Сам. Без вас.
Он поглядел куда-то в сторону и ушёл.
Я посидел с этим. Фраза эта взяла меня сильнее всякой благодарности.
Он не сказал спасибо. Он пришёл и сообщил мне то, что для здорового человека не стоит ни слова, а для него стало главным событием месяца.
Человек сорока пяти лет пришёл к лекарю сказать, что сам сходил в гальюн. И в этом было больше, чем во всех благодарностях, какие я слышал в обеих жизнях.
Горох к восьмому числу дал ростки. С этим горохом я возился месяц и надоел всем, включая себя. Из шести плошек уцелели две, прочие закисли в жару, и я выбрасывал их за борт с раздражением. А в этих двух поднялись белые ростки, кривые и толстые, вершка по полтора.
Я снял их и принёс в лазарет.
Скородумов поглядел.
— Это что?
— Это, Владимир Гаврилович, от цинги.
— Дык от цинги лимонный сок.
— И сок. А это тоже.
Тут вошёл Любушин, которого я позвал нарочно.
— Арсений Кузьмич, глядите.
Баталёр поглядел на горсть мокрых ростков и не переменился в лице.
— Проросло, — сказал он.
— Проросло.
— И что?
Положение у меня было дурацкое. Я знаю, что в проросшем зерне появляется то, чего нет в сухом, и что это помогает от цинги, и знаю твёрдо. А доказать не могу ничем. Ни опыта, ни сравнения, а объяснять пришлось бы через вещи, которых тут никто не знает и которых я сам не умею объяснить.
Всё, что у меня есть, это моя уверенность. Стало быть, годится один довод. Я взял горсть и съел. Съел при них обоих, не торопясь, и стал жевать.
Вкус был отвратительный. Я в тот момент пожалел, что затеял. Ростки были склизкие снаружи и жёсткие внутри, и во рту от них стоял привкус сырого, и жевались они плохо.
Я поперхнулся и закашлялся. Скородумов захохотал.
— Ну как, Андрей Ильич?
— Гадость, — сказал я честно, откашлявшись.
— То-то же.
— Гадость, — повторил я и взял вторую горсть.
И доел. Вторая пошла хуже первой.
— И вы это будете есть?
— Буду. И всякий, кто захочет, пусть ест.
— Дык никто не захочет.
— Нынче не захочет, — сказал я. — А через полгода за эту гадость будут драться.
Любушин поглядел на меня.
— Отчего через полгода?
— Оттого, Арсений Кузьмич, что через полгода мы будем в Тихом океане, и свежего у нас не останется ничего. Ни зелени, ни мяса, ни картофеля. Одна солонина и сухари.
— Ну.
— И вот тогда у нас пойдёт цинга. И вот тогда эта гадость будет стоить дороже вина.
Баталёр помолчал. Скородумов неожиданно взял и съел росток вслед за мной. Поморщился, но съел.
— Полкружки в день вам идёт, — сказал Любушин.
— Идёт.
Он сделал то, чего я не ожидал. Вынул свою книжку, полистал и что-то вписал.
— Кружку, — сказал он.
— Что кружку?
— По кружке в день на ваши плошки. Со следующей недели, — он закрыл книжку. — Только вы уж их не губите. А то жалко воды.
И пошёл к двери.
Благодарностью это не было. Любушин мне ничего не должен и благодарить ему меня не за что.
Он месяц ворчал, что я извожу воду, и считал полкружки, и был совершенно прав, потому что воду на корабле считают и считать её его должность. А нынче он поглядел, как я ем гадость, и прибавил мне вдвое. И означало это не спасибо. Означало, что он меня зачислил в свои.
На пороге он остановился.
— Да, Андрей Ильич. Вы мне вот что скажите.
— Слушаю.
— Мы нынче почали мешки другой партии.
— И что?
— Дык хлеб потемнее вышел, — Любушин пожал плечами. — И горчит вроде. Солоду, что ли, переложили при выпечке.
— Сухари-то съедобные?
— Едят, не жалуются.
— Ну и ладно.
Он ушёл, а я вернулся к своим записям. И тут же подумал, что надо бы поглядеть на эту муку самому. Подумал и не пошёл, потому что дел других хватало.