Игорь Акимушкин – На суше и на море - 1966 (страница 81)
— Нас мало, книг много, приходится много работать. Еще показать? Да отдохни.
Входит жена художника Ика с маленькой Ганной на руках. Бруновские просят рассказать, что я успел повидать в Словакии.
— Фантастичне! — говорит Альбин. — Чудово!
Удивительный у него дар слушать, радоваться, отдыхая от огромной своей работы: станковая графика, преподавание, книги. Иллюстрации его поражают тонким психологизмом, зрелым мастерством исполнения. Мне приходилось видеть пражское издание «Мертвых душ» с отличными иллюстрациями Ромберга. В Братиславе вышло свое, иллюстрированное Бруновским, и мне не забыть его Коробочку: вот она провожает бричку Чичикова, а сама думает, думает, медленно ворочая жерновами мыслей, смотрит вдаль сосредоточенно-туповато. Конечно, мертвые души ей ни к чему, но не надул ли заезжий. Хороши и «мертвые души», русские мужики, особенно один, с топором на плече. Глаза у них закрыты, мертвые ведь, а может, и не мертвые, может, просто уснули, а если проснутся, — беда будет… Конечно, не все гравюры и иллюстрации Бруновского были мне понятны. Он учился у Винцента Гложника, преклонялся перед малознакомыми мне Максом Эрнстом и Дали, Клее и Миро…
Альбин интересуется моими планами.
— Домой? Э, сегодня не выберешься. Не отпустим, Ика? Пойдем лучше пройдемся к художникам…
Мы заходим в одну студию, другую, благо всё рядом. Какие-то дружелюбные бородатые и безбородые парни, по большей части молодые. Скульпторы что-то сваривают из железного лома, какие-то пространственные композиции, какие-то удивительные, причудливые скульптуры. Я уважительно спрашиваю, где они научились сварке.
— Это недолго, на ускоренных курсах…
Работяги. Славные ребята.
Мы заходим к графику Яну Лебишу.
— Гонза, принимай гостей, — кричит с порога Альбин. — Мы ненадолго. Мы знаем, что тебе некогда. Посидим часа три, выпьем немного виски, может, закусим. В доме ни крошки? Ну мы совсем немножко. Да ты не пугайся…
Да нет, Лебиша не запугаешь. Он тоже не страдает отсутствием чувства юмора. Это видно и по его рисункам. Сейчас он работает над иллюстрациями к «Путешествиям Гулливера». За последние год-два здесь уже вышло два издания «Путешествий». Лебиш иллюстрирует новое: его Гулливер — судовой забулдыга — доктор с носом, покрасневшим от злоупотребления горячительным. На этом носу причудливый лабиринт склеротических жилок, и уж в этот лабиринт Гонза вложил все свое умение, будьте спокойны. Меня поражает, как великолепно иллюстрируют здесь многочисленные переиздания классики. Вот тебе и «дедина»! Мы пьем кофе, рассматриваем великолепную коллекцию сабель и кинжалов, развешанную по стенам, потом двигаемся дальше.
Долго плутаем по улицам Братиславы. Вот новый Дом искусств. Внизу кафе, джаз-клуб, наверху выставочные залы, еще выше — издательства. Мы проходим по залам интересной выставки рисунка и скульптуры: процентов на девяносто девять здесь то, что мы условно называем модерном. Внизу в витринах организована продажа произведений искусства. Деньги идут в пользу районов, пострадавших от наводнения.
Мы добираемся до Червены-Крыжа. Внизу в дымке расстилается Братислава. За рекой Венгрия и Австрия. На Червены-Крыже живут художники, те, что постарше, в том числе и учитель Альбина Винцент Гложник. Он сам выходит на звонок к калитке как раз в тот момент, когда Альбин взбирается на забор, чтобы вызвать профессора через окно из кабинета второго этажа.
Профессор выглядит старше своих сорока двух. Он очень простой, добрый, усатый. Он легко загорается, шумит, шутит, а потом вдруг устает, тускнеет, тяжело дышит, но потом загорается снова. Он в расцвете таланта, и у меня впечатление, что он работает на износ. Профессор только что вернулся из Италии, где написал кучу великолепных этюдов: Рим, Капри, Сорренто. А до того он провел месяц на Ораве, это еще одна гора этюдов. Прекрасные реалистические этюды.
— Ох, Орава! Я и не думал, что там есть такие уголки! — восклицает он.
— Мой любимый край! — вторит Альбин, изъездивший Ораву вдоль и поперек.
Этюды Гложника — это лишь заготовки к его сложным и прекрасным философским картинам. С Оравы, кроме этюдов, он привез тридцать удивительных картин, где уже трудно узнать пейзажи Оравы, где только борение черного и красного и стремительный излом боя, где падает сломленным благородный рыцарь добра, но торжествует его правда, правда обреченного донкихотства…
В дверь заглядывает паренек, похожий на битлса. Профессора вызывают, нетрудно угадать, зачем. Я оглядываюсь: такого красивого дома я еще никогда не видел — картины, маски, сомбреро, скульптуры, предметы странные и удивительные, как в Напрстковом музее в Праге. Профессор много ездил по свету. Войдя в кабинет, он говорит смущенно: «Сынишка. Молодежь. Такая у них мода» — и начинает расспрашивать о Советском Союзе, о Словакии: что нравится, какие места особенно красивы на взгляд приезжего…
Возвращаясь от профессора, мы долго молчим. Альбин задумчиво произносит: «Вот так надо работать».
Кто-то машет Альбину из проезжающей «Шкоды».
— А у тебя нет машины? Нет ауто?
— У меня нет ауто, — говорит Альбин. — У меня есть дцера…
Он мог бы сказать одно это слово «дцера», то есть дочка, и я б понял его, потому что мне редкостно повезло в Братиславе.
Вечер мы проводим с Икой и Альбином. Ганночка спит, сынишка Данко в деревне у бабушки. Молодые родители получили передышку. Забегает на огонек Душан, братишка Ики, студент техникума.
Мы говорим о Москве, о Грузии, где Альбин недавно гостил.
— Как эта песня? — вдруг вспоминает Альбин. — Самое синее в мире Че-орное море мое…
Наутро я простился с Бруновскими и вышел на шоссе. Бегут машины. Сейчас остановится одна из них с братиславским, пражским, брненским, а может, варшавским, будапештским или берлинским номером. Кажется, целая вечность прошла с того вечера, когда я впервые встал у обочины дороги на окраине Банска-Бистрицы. Впереди еще полмесяца путешествия, но дорога совсем не страшит меня. Это щедрая и ласковая дорога, дорога друзей. Сердце мое переполнено любовью к ним, а они… они, быть может, чувствуют это.
…В оставшиеся полмесяца я обошел и изъездил Южную Чехию, Ораву, Высокие и Низкие Татры, Спиш и Шариш, Прешовскую Русь и Восточную Словакию до самого Кошице. Но только это уже другая история, на которую здесь, к сожалению, не хватило места.
С. Стэнвик
Истинное происшествие
…Догорало предпоследнее десятилетие XIX века. Сто лет кануло с той поры, когда французский народ разгромил Бастилию. По случаю юбилея этого знаменательного события Франция устроила в 1889 году всемирную выставку. В Париже не нашлось участка, чтобы возвести все ее сооружения. Оттого выставку разбросали в трех местах: на левом берегу Сены — перед Домом инвалидов и на Марсовом поле, а на правобережье реки — у дворца Трокадеро. Цепочка павильонов вытянулась на два километра и вдоль Орсейской набережной.
Особыми новинками выставка не блистала, хотя интересные усовершенствования были показаны почти во всех отраслях промышленности. Но по части инженерно-строительного дела Франция дала изумительные по тому времени образцы. При входе на Марсово поле со стороны Иенского моста Александр Эйфель взметнул в парижское небо на триста метров от земли ажурную железную башню. Ее силуэт вскоре стал подлинной эмблемой Парижа, оттеснив древний геральдический кораблик с раздутыми парусами. На противоположном конце Марсова поля шестью гектарами завладел другой левиафан строительства — Дворец машин, превосходящий по размеру самые большие вокзалы.
Париж всегда привлекал множество туристов из всех стран мира. Выставка во много раз увеличила их приток. Приезжие удвоили население города. Для карманов французских дельцов настало золотое половодье.
В шесть часов вечера по пушечному выстрелу с вершины Эйфелевой башни ежедневно закрывались павильоны выставки, но ее сады, кабаре, театры и рестораны кишели народом до глубокой ночи.
На всемирной выставке захотел побывать и сэр Хью Гильберт Лоресдаль с семьей. Прослужив полтора десятка лет в Калькутте в департаменте общественных работ, он теперь уходил в отставку, хотя служба была и кормная. Вице-король Индии получал, как и французский президент, двадцать пять тысяч фунтов стерлингов в год. Жалованье чиновника вице-короля было, конечно, ниже, но тоже прямо-таки королевское. Английское правительство заботилось о престиже завоевателей. Веками в Индии роскошь означала власть и силу. Чужеземец, не окруженный толпою слуг, не был бы саибом, которого надо бояться. Англичан же в Индии было так мало, что, если бы не страх перед ними, их выгнали бы оттуда одними камнями и палками.