Игорь Акимушкин – На суше и на море - 1966 (страница 8)
И вдруг голос Корецкого:
— Саша, да где ж ты? Э, куда тебя занесло! Сейчас я подрулю.
Оказалось, крик моториста все же разбудил его. Он проснулся, как раз когда медведь просовывал башку под тент. Корецкий нашарил под головой в рюкзаке пистолет и в упор высадил почти всю обойму в голову зверя.
…А это осенью, когда «упал комар» и ветер сбивает мошку. Из-за озера, перечеркнутого искрами березовых листьев, проглядывает поселок. Устроившись на поваленной лиственнице, Корецкий пишет этюд. Ему нравится еще раз все создавать на полотне. Будто мало того, что построено и можно на память назвать всякое бревно и каждый шов у палаток.
В который раз он слышит, как за спиной раздвигаются кусты. Глядит искоса, не поворачивая головы, и видит мальчишку Леню, что живет у аэродрома, на краю поселка. Стоит оглянуться — он пропадает в кустах.
Закончив этюд, Корецкий обошел озеро и к поселку выбрел через болотце, как раз напротив домика Лениных родителей. Мальчишка был дома. Он совсем оробел и ни слова не сказал на расспросы. А мать достала из ларя два розовых альбома с ленточками и пачку тетрадочных листов. Там лепились друг к другу филины, вертолеты, лисицы, бульдозеры и бурундуки. Леня заплакал и уткнулся в кровать.
В воскресенье Корецкий устроил в конторе выставку. По стеллажам с образцами протянули струганые доски и на них прикрепили рисунки. На дверях магазина и почты вывесили афиши, написанные на кусках бумажного мешка.
Но Леня еще долго дичился. Потихоньку, медленно привык и привязался. В лаборатории смотрел, как Корецкий делает пробы пород, в конторе слушал разговоры и рисовал на бланках, летал с ним на вертолете в тайгу и ходил туда, где пробивают дорогу на ближний участок. Всегда Корецкий находил ему занятие: следить ли, как в тигле на плите бродит глина, высматривать ли перекрученный корень сосны, похожий на дракона, отыскивать ли гнезда птиц. Больше же всего любил геолог смотреть, как Леня рисует, и всегда расспрашивал, почему так, а не этак, и никогда не поправлял.
Он взял рисунки в Москву, и на другой год мальчишку приняли в какую-то особую школу, где учат маленьких художников.
Савинов еще вспомнил, что Корецкий говорил как-то о разных профессиях и судьбах людей. Будто за свою историю человечество все дальше уходило от природы. Рождались специальности, никак не связанные с землей, с добычей. Очень многие люди стали заниматься лишь переработкой того, что другие взяли у природы: руд, минералов, угля и нефти. Но трудности, опасности жизни, которые в давние времена грозили каждому, остались и теперь. Только ложатся они на плечи одних поисковиков, на тех, кто по профессии должен быть в неосвоенных местах.
И какая бы ни была техника, все равно подступают к человеку неожиданные и опасные силы, и остается он с ними один на один, с голыми руками, точно с кремневым топором. Забросят в таежную нежилую даль с комфортом, на вертолете, а потом как хочешь пробирайся. И весь смысл работы в этом — идти, плутая и высматривая сквозь облако беспощадной мошки, где и что кроется под землей. И столько всяких случайностей на пути, столько трудностей, что ничем ты поди и не отличаешься от одетого в шкуры далекого предка. Морозы ли застанут, ураган ли, пожар — чем защититься?
Но вот пройдут разведчики, покажут, где железо или бокситы, а там и строители начнут свое дело. Им тоже сначала не просто, но уж легче. Они хоть твердо знают место, где работают сегодня, завтра и через год.
И лезут уже в рудники шахтеры. И металлурги получают руду. Эти живут в городах, и до природы им нет дела. Все равно им, дождь ли, зима ли, ненастье или солнце. Отработал смену — и дома. Они видят природу лишь в кино да по телевизору. Ну еще если на лыжах в лесок выберутся, а то с палаткой летом, на ночевку — вот и все. И по-другому им нельзя. А нам, поисковикам, разведчикам, тоже по-другому нельзя. Свое дело у каждого. Так получилось: куда тебя занесло или что нравится, тем и занимаешься.
Самолет выскочил из-за леса, придавленного серыми мешками облаков.
Вытирая о скобу на крыльце щегольские ботинки, летчик крикнул сгрудившимся в дверях людям:
— Нашел! Все шестеро у костра. Помахали руками, живы-здоровы. А место трудное — трясина, березняк.
Он подошел к столу и показал на карте.
— Черт их занес! — весело ругался Савинов. — Надо со стариками потолковать. Туда не проберешься ни с какой картой, если пути не знаешь.
Савинов пошел в поселок. Я увязался за ним. Возле дома он предупредил меня:
— Здесь живет Кулаков. Увидишь его — не удивляйся и не расспрашивай ни о чем. Ему шею испортили в немецком лагере во время войны.
Старик обедал. Сидел он неестественно прямо и, когда подносил ложку ко рту, всем телом наваливался на стол.
Сдвинули чашки. Савинов достал карту. Старик не мог в ней разобраться. Очень, говорит, мелко, и в глазах рябит.
— Константин Яковлевич, как же быть-то? — тихо спросил Савинов. — Мы сейчас пойдем, но ведь и сами там можем застрять и проплутать можем… Места уж очень трудные и неразведанные. А у ребят последняя корка на счету.
Кулаков словно не слышал. Неподвижно и прямо сидел он у окна. Лишь иссеченные морщинами щеки и синеватые губы едва заметно шевелились. Он что-то шептал себе под нос.
— Так что же делать будем, дед? — вздохнул Савинов.
— Посмотреть мне надо, где они.
— Легко сказать «посмотреть».
— Хоть глазком бы взглянуть. — Голос Кулакова по-петушиному жалко сорвался. — Харчи будешь им слать и меня с летчиком устрой. Я только посмотрю…
Снова уплыла в хмуристое небо зеленая рыба. Опять вернулась и скользнула по аэродрому. Присев на корточки, из ее брюха вылез негнущийся старик.
— Знаю. Кто пойдет-то?
…Перебрались через речку. Миновали последнее жилье в округе — палатки алмазников.
Я иду за Кулаковым след в след. Отряд гуськом вытянулся вдоль невидимой тропинки. Так мы шли до темноты. В сумраке выбрели к сопке, совсем сухой, приветливо развесившей лапы сосен.
— Шабаш. Ночевка, — сказал Кулаков.
Костер. Пряно пахнущий лапник под боком. Дождь, туман ли — не поймешь. Константин Яковлевич густо заваривает чай. Мы разливаем его в алюминиевые кружки. Они светятся красным в пламени костра. Они горят у нас в руках. Шесть алюминиевых кружек. Они поднимаются от земли и опускаются на землю, как раскаленные слитки.
Волосы и брови Савинова тоже алюминиевые. Тусклым серым алюминием рисуются сосны, алюминиевые капли на хвое, плавленый алюминий в лужах.
Я чувствую губами горячий металл и слышу его вкус, и запах, и его голос. У него такой сложный голос. Не поймешь, дождь шуршит в хвое, комар гудит или идет глухой разговор.
Проснулся я утром. Кулаков на том же месте, тем же движением заваривал тот же чайник. Словно не было ночи.
Как прямо сидит старик с гордо поднятой головой. Лишь когда он двигается, видно, что это недостаток.
— Опять сеет грибной. Туда его… — ворчит кто-то.
— Дождь будет шесть дней, — говорит Кулаков.
— Когда вернемся, посмотри его барометр, — наклонился ко мне Савинов, — к оконной раме прибит еловый сучок. И все. Посмотрит Константин Яковлевич и скажет, какую ждать погоду.
Морщины на лице Кулакова зашевелились и собрались в один пучок, плотно зажатый стиснутым ртом.
Мы шли весь день. И весь день болталась у меня перед глазами алюминиевая кружка, привязанная к тощему мешку старика.
Ночью у костра Кулаков долго ворчал, что, занявшись недрами земли, мы совсем забросили тайгу. А ведь были тут зимовья и угодья. Следили и ходили за тайгой. Белку ли, птицу ли, сохатого — все в свое время били. Этому лесному хозяйству пращуры еще научились от эвенков. Вот озеро, которое около поселка. Оно без толку стоит. Мальчишки в нем мелочь удочкой ловят. Эвенки же с этого озера собирали рыбы столько, что кормились.
— Им вертолетом тушенку не возили, — усмехался старик. — Нужно больше охотничьих хозяйств делать. Тайга все даст: и мясо, и соленья, и коренья. Только она заботу любит. И зверь любит, чтоб его по шерсти гладили. А то ведь что ж это! Приди на любой участок — кругом ни рябчик не свистнет, ни бурундук не пискнет. Все разбежались, потому что бьют без толку. Ружей больно много развелось.
Как под землю глядеть — хозяева, — скрипел Кулаков. — Каждую крупицу под землей взвесят, а на земле, у себя, как пожаром все бреют. Надо на угодья разбить тайгу, и каждый пусть за угодье отвечает и собирает с него, чтоб народу была прибыль. Целые колхозы так можно сделать…
Ворчал он долго. И особенно против того, чтоб «из центра» возить сюда продукты. Своей ли, мол, сохатины, да оленины, да рыбы, да грибов не хватит!
Утром пришли мы к тем топям. Люди поднялись навстречу. Из-за сеток лишь глаза блестят, да бороды ершатся на потемневших лицах. Ватники и энцефалитки изодраны в клочья, залатаны через край. Вот как их потрепала тайга. Смотрят на нас, будто мы привидения — сейчас исчезнем. Не веря себе, робко идут навстречу.
Такая тут радость! Забыл я свои недавние волненья и раздумья. Все шестеро казались на одно лицо и вызывали одинаковое желание помочь, ободрить, поскорее увести из этого гнилого места.
В суете, в бессвязных словах и торопливых рассказах мельком проскользнуло имя Павла Галкина. И я очнулся, опомнился.
Вот он. Тощий малый. За дырявой сеткой накомарника запекшиеся губы и воспаленные, усталые глаза. В кровь изъеденные мошкой руки беспомощно торчат из замызганных рукавов энцефалитки. Он неловко разминает сигарету и осторожно сует под сетку.