Игорь Акимушкин – На суше и на море - 1966 (страница 64)
Они демонстрировали передо мной бугровский фольклор с полчаса. Я так и не понял, издевались они надо мной или же и вправду у них всегда поют такие заковыристые частушки.
К счастью, Васе вскоре надоело наяривать одно и то же. Из динамика вновь хлынула в сумерки музыка. Танцы возобновились.
— Ну как тебе наш колорит? — с издевочкой спросила Маша, когда мы затесались с ней в самую гущу танцующих.
— Один — ноль.
— То-то же.
Я наклонился к Машиному уху и предложил:
— Смотаемся отсюда, а?
Она потянула меня к выходу, и мы пошли по дороге на Благовещенку. Вечер был теплый и темный, без звезд, белела лишь накатанная дорога, стиснутая волнующимися хлебами. Сладковатый, с пыльцой ветерок налетал то теплыми, то холодными волнами.
Я обхватил Машу за плечи. Она по-хорошему молчала. Я тоже. Думалось о чем-то странном. «Маша. Какое удивительное имя. Простое-простое. И древнее, как вот это небо».
— Маша-Маша, хочешь, я сейчас нырну в рожь и потеряюсь?
— Это пшеница.
— Ну все равно.
— Нет, не хочу.
У меня затекла рука, которая лежала на Машином плече, но я боялся пошевелить пальцами.
— Знаешь, Маша, приезжай в Ленинград, учиться. У тебя ведь десятилетка и стаж. Не век же ты будешь водомерщицей?
— А я водомерщица так, между прочим. Днем я работаю в колхозе. А учиться я пойду. На учительницу или агронома. Или нет. Лучше на балерину.
Сзади нагоняла нас машина, и наши длинноногие тени вытянулись вдоль всей дороги.
— Ой, куда мы ушли. Давай повернем.
Мы переждали на обочине, пока грузовик проскочил мимо нас, и повернули назад. И тут я сморозил такое, что мне до сих пор стыдно.
— Маша-Маша, — спросил я у нее, — ты знаешь, что такое любовь с первого взгляда?
— Знаю. Это аргентинский фильм с Лолитой Торрес. Я два раза смотрела. Ничего особенного.
— Я серьезно, Маша.
Она попыталась высвободиться из-под моей руки. Я не пустил.
— У вас все такие? Или ты считаешь меня деревенской дурочкой?
И тут я бросился от нее, перепрыгнул через канаву и закричал:
— Это я дурак! Дурак и сумасшедший! Ма-ша! Ма-ша!
— У тебя действительно не хватает. Пойдем домой. Я замерзла.
Маша чуть не бежала, но ей мешали гвоздики.
Деревня уже затихла. Лениво перелаивались собаки. Над пришпиленными к редким столбам лампочками повисли радужные кольца.
— A-а, вернулись, гулящие. А я вам борщ состряпала.
Иванычи настроили Машин приемник на Рахманинова. Лица у них были отрешенные, и про борщ Таня сказала только потому, что продолжала играть роль заботливой матери. Но от борща мы отказались. На душе было пусто, будто из меня ушло что-то большое и теплое. И никто в этом не виноват. Просто мне в башку втемяшилась блажь, которую надо вышибить. Ну что я нашел в этой Маше? И почему меня должно трогать, что какая-то девчонка подумала обо мне не то?
— Ты чего такой невеселый, Бучков?
Музыка кончилась. Степан Иваныч подошел ко мне и тряхнул за плечо.
— Признавайтесь, мальчики и девочки, куда вы ходили? На гулянье или на похороны? — Значит, и Таня заметила, что мы оба — я и Маша — не в своей тарелке.
— Я Сашу с «колоритом» знакомила. А он после этого «колорита» какой-то странный стал.
— С каким колоритом?.
— С нашим. Бугровским.
— Ты чего отмалчиваешься, Бучков?
Чего им всем нужно от меня? А Маша тоже хороша. Даже «колорит» припомнила.
— Как вы думаете, Степан Иваныч, подлец я или хороший? Или так себе: ни рыба ни мясо.
— А сам-то ты себя как считаешь? — поставил меня в тупик Степан Иваныч.
— Всем, — ответил я, — и подлецом, и хорошим, и серединкой наполовинку. Когда как придется.
— Са-ань, ну что ты на себя наговариваешь? — вмешалась Таня.
— А он такой. Сложный. Ты ведь сложный, Саша? — В Машином тоне чувствовалась неприкрытая издевка.
— Нет, Бучков. Эта сложность выдуманная. Если человек хороший, то он всегда хороший. А если он по натуре дерьмо, то он всегда дерьмо.
Я, конечно, уважал Степана Иваныча. Не приведи, как говорится, бог никому пережить такое, что досталось на его долю. Но в душе я с ним не соглашался. Я мог привести много примеров, когда хорошие люди поступали не по-хорошему, а плохие не по-плохому. Но я уже жалел, что затеял этот разговор. И все из-за Маши.
А Степан Иваныч будто настроился на мою волну: так правильно разгадал он мое невысказанное.
— Да, Бучков, я встречал и другое. И это самое страшное. Иногда хороший будто бы человек поддается угрозам или обстоятельствам. Одни малодушничают, отступают перед трудностями. Другие идут даже на подлость, на преступление, чтобы спасти свою шкуру. Но разве это сложность натуры? Это трусость. И значит, такой человек дерьмо. А ты говоришь, когда как придется.
— Все равно я не согласен с вами, — буркнул я, соображая, что бы ему такое ответить. А ответить было трудно, потому что он говорил правильно.
Выручила Таня.
— Спорщики-и, пора баиньки. Завтра разберетесь.
Пока Иванычи укладывались в горнице, мы оба — я и Маша — устроились в кухне за столом и углубились в первые страницы первых попавшихся под руку книг. И вдруг я стремительно придвинулся к Маше и поцеловал ее куда-то в подбородок. Потом также стремительно отпрянул и ждал, пока она хлопнет меня по физиономии. Но Маша как-то странно посмотрела на меня. И казалось, что она вот-вот расплачется…
… — Скоро Кобожа. Кто слазит в Кобоже? Вы, молодой человек, слазите в Кобоже?
— Да, я сойду в Кобоже.
Ветреный рассвет уже вовсю орудует за вагонными окнами. Собираться мне недолго. Спортивный чемоданчик наготове. Остается лишь спуститься с полки, зашнуровать ботинки и натянуть куртку. Все это занимает у меня три минуты. Я сажусь у окна и жду остановки…
Восьмого июля прошлого года был такой же рассвет. Я проснулся от стука в окно.
— Щеглова, ты сегодня выходишь на покос?
Маша, завернувшись в одеяло, прошлепала босиком до окошка, толкнула створки, пошепталась с бригадиром. Потом засеменила к кровати, на которой спали Федуловы, и дотронулась до плеча Степана Иваныча.
— Я вам нужна сегодня?.. Ага, тогда я пойду.
Она кивнула бригадиру, маячившему в окне, и тот исчез.
Маша собрала со стула свою одежонку и как была — завернутая в одеяло — выскользнула в дверь.
Я мигом оделся. Свернул спальник и спросил у Степана Иваныча то же, что и Маша.
— Можно?.. Ага, тогда я пойду.
Степан Иваныч, видимо, ничего не разобрал спросонок.