реклама
Бургер менюБургер меню

И. Намор – В третью стражу (страница 42)

18

«Расписание пароходов знаешь, балбес? — быстро опустил себя с небес на землю Федорчук, — а то припрёшься в Гавр и будешь торчать как… прыщ на лбу». — В Гааге оставаться смысла не было, близкое знакомство с местной полицией, пусть даже и в качестве свидетеля, в его планы не входило.

Для начала следовало добраться хотя бы до Брюсселя, разобраться с новоприобретенным «имуществом» и заказать билеты на океанский лайнер.

«И всенеп-г-еменнейше, — мысленно подпустил ленинской картавинки Виктор, — пе-г-вым классом».

Если переходить из категории живущих в категорию плавающих по морю, то уж с полным комфортом. Тем более что денег у меня теперь, как у дурака махорки…

Мягкий диван купе поезда, везущего Федорчука в Брюссель, располагал к дремоте, но не тут-то было. Расслабиться не получалось, хоть тресни, а мысль об ударной дозе алкоголя была отметена как провокационная и вредительская. — Только гомеопатия! Никакой шоковой терапии, — мысленно провозгласил Виктор и, свернув пробку у купленной в вокзальном буфете плоской бутылки коньяка, сделал первый, осторожный глоток. На ум в этот момент откуда-то пришла странная аллегория с цыплячьей шейкой здравого смысла, хрустящей в мозолистых лапах реальности. Впервые за много лет захотелось перекреститься, настолько она была осязаема.

Последние несколько дней Федорчук ощущал себя чем-то вроде механической игрушки, не лишённой проблесков интеллекта, но всё-таки по определению тупой и ограниченной. Движущейся с маниакальным упорством к понятной, но от этого не становящейся своей, кровной, цели. Теперь, казалось, кончился завод пружины или сели батарейки, если говорить в терминах будущего. Что было причиной такого состояния, он даже не хотел задумываться, давным-давно приравняв «интеллигентскую» саморефлексию к мастурбации с явными элементами садизма. Короче, наступил полный и окончательный «game over» [113].

«Реципиент» вёл себя на удивление тихо, да и что прикажете делать мальчишке, пусть и с немалым жизненным опытом, буквально придавленному битым и тёртым, во всех смыслах, пятидесятилетним мужиком?

«Как хрен с лимоном против дижонской горчицы», — ассоциация не заставила себя ждать. Также как очередной «микроскопический», по личным меркам Виктора, глоток коньяка.

Естественный, — чёрта с два! Противоестественный, как не крути, — шок от «переноса» наложился на привыкание к новому телу и периодические поиски, в дальних закутках сознания, следов первоначального «владельца» молодой «оболочки». К счастью, удивляться Виктор разучился ещё четверть века назад, в Афганистане. Жестокая реальность необъявленной войны с неявным, чаще всего, противником, вытравила любые поводы для удивления. Мир с тех пор стал восприниматься как совокупность вводных… «Солдат, не спрашивай», — вот и четвёртый тост подоспел. «А как же третий?» — пробовала возмутиться обыденная часть сознания. «Как-нибудь потом. Если захочу».

«За Самуила Гершевича Гинзбурга. За настоящего мужика, нашедшего единственно правильный выход. Земля пухом тебе, капитан»[114].— Виктор махнул ещё глоток из горла. Соседей по купе не имелось, и некому было удивиться молодому — пожалуй, на чей-то взгляд. даже слегка лощёному мужчине, пьющему прямо из горлышка бутылки коньяк и отчего-то часто моргающему, словно в глазах у него щиплет от нестерпимого желания плакать. Плакать… от вынужденной своей жестокости, от безысходности чужого, не своего, бытия, от обречённости правильного, но тоже чужого, выбора.

Как Кривицкий ухитрился освободить одну — правую — руку, Виктор не отследил. Также как не успел он остановить прыжок резидента вместе с креслом к столу, где лежал пистолет обойму которого, как и патрон из патронника, Виктор по счастью, успел вытащить от греха подальше. Оставалось только изумлённо смотреть как человек, несущий, как ему казалось, на себе неподъёмный груз — ещё не свершившегося и только что состоявшегося — предательств, почти сладостно, с непередаваемо злобной улыбкой, направляет ствол в его, Виктора, сторону и нажимает спусковой крючок.

Сухой щелчок затвора произвёл разительные перемены в лице «товарища Вальтера». Злобное торжество сменилось даже не недоумением, но обречённой решимостью. Резидент изогнул шею, поднёс свободной рукой угол воротника рубашки ко рту и резко сомкнул зубы. Доля секунды прошла, прежде чем разом обмякшее тело упало на пол.

— Самурай, бля. — Только и смог сказать Федорчук во вдруг обострившейся тишине. Откровенно идиотский — в европейском понимании, но единственно правильный с точки зрения русского солдата, и тут возражений от «реципиента» не последовало, — поступок, сильно облегчил отношения Виктора с совестью, но только лишь в тот, конкретный, момент. Если бы не этот отчаянный прыжок, резидента пришлось бы убирать.

«Что за жизнь сучья, — взорвался Федорчук, — уже для убийства придумали столько эвфемизмов, что скоро забудем, как это на самом деле называется. Но никогда, сдаётся мне, не забудем, как это делать. Слишком хорошо нас учили и почему-то мы оказались лучшими учениками…»

Непреодолимо захотелось курить. Делать это в купе Виктор не стал. — «Терпеть не могу спать в прокуренном помещении. Утром чувствуешь себя как невытряхнутая пепельница, и воняешь соответственно». — Вышел в коридор и опустил до половины тяжёлую раму вагонного окна.

В проходе полупустого и тихого в этот час вагона Федорчук оказался не один. Через купе от него, с незажженной сигаретой в руках, — зажатой как карандаш, но в левой руке, — у приоткрытого окна стояла невысокая, чуть полноватая брюнетка со странно знакомым профилем. «Чёрт, где же я мог её видеть? В Париже, а может быть в Марселе? О, вспомнил! В кино про этот, как его… секс в городе. Правда, там она блондинка. Но как похожа…»

Нечего скрывать, в прошлой жизни эта актриса очень нравилась Виктору. Он вообще был неравнодушен к женщинам подобного типа, с телом греческой богини и лицом библейской красавицы. В них было нечто такое, что заставляло совершать безрассудные поступки не сожалеть о последствиях. «Ибо нет ничего слаще, чем утонуть в огромных глазах её, чем касаться ладонями округлых бёдер её, чем припадать губами к лону её…»[115]

Увижу тебя, — обо всём позабуду на свете И сердце рванётся к сирени, Где ткут соловьи свою сумасшедшую песню О саде, о лете, Которую мы понимаем как песню любви…[116]

«У меня определённо рвёт крышу. Так. Курим и бегом в койку. Иначе я эту красавицу с глазами полными вековой скорби прямо сейчас начну в лютеранство склонять. Прямо здесь. В коридоре, на половичке. Пьянству бой, а бл***ству — хм… Угу. Душ бы сейчас. Контрастный».

Дверь купе прелестной незнакомки открылась и мужской голос, с явным восточно-европейским «грассированием», позвал: «Дорогая, ты скоро? Дети не хотят засыпать без своей мамочки». Ему вторил детский голосок: «Мамочка, мы тебя ждём!» Очарование полутьмы вагонного коридора, освещаемого лишь стробоскопическими огнями тусклых придорожных фонарей, было бесповоротно разрушено.

«И слава Богу! — Подумал Федорчук, закуривая и жадно затягиваясь щиплющим нёбо и горло крепким французским табаком. — Только чужих баб мне сейчас не хватало. Для комплекта к чужому телу и биографии».

Умывшись и прополоскав рот холодной, изрядно припахивающей мазутом, железнодорожной водой, Виктор вернулся в купе почти свободным от лишних в его нынешнем положении желаний. Смывая мерзкий привкус во рту ещё одним микроскопическим глотком коньяка, он сопроводил дар солнечной Франции «третьим»[117] тостом. «Повод» к нему только что разбередил мужское естество Федорчука практически до потери самоконтроля.

Мысли Виктора уже который день были также безрадостны и нудны как январская погода в Гавре:

«Пароход почти через сутки и эти сутки надо прожить. Банально протянуть время, не светиться, без суеты забуриться куда-нибудь, где тепло, где наливают и кормят. Туда где толпа становится шапкой-невидимкой для одиночки, и самое страшное, что может произойти, — пьяная драка с матросами. С такими, например, как эти два перца в тяжёлых суконных бушлатах, — изрядно приняли на грудь парни, судя по походке. Догнать? Тут всего-то метров пятьдесят… Хорошо, видать, погуляли…

«Эх, ребята, как мне вас сейчас не хватает. Отставить драку! Ажаны[118] набегут, придётся объясняться, а мне, всё ещё с паспортом «грекоподданного» и малороссийской рожей, они so called «не упёрлись» никуда. Fucking enemies![119] Есть здесь хоть одна приличная забегаловка? Не рюмочно-распивочная, а хотя бы пельменная».

«Шутить изволите батенька?»

«Только и осталось, что висельным юмором пробавляться. Не свои так чужие «реализуют».

«Какие к бениной маме «свои», какие «чужие»? Занесла нелёгкая в слугу двух господ! Вот и крутись теперь, как хочешь! Ну, ничего, где наша не пропадала. Наша пропадала везде, однако».

Вывеска кафе словно вынырнула из мерзкой утренней мороси на противоположной стороне почти пустынной в этот час улицы. Витрина молочно-белого стекла светилась тем особенным светом, всю прелесть которого можно оценить только промозглым январским утром в чужом приморском городе, когда ты только что сошёл с поезда, а тебя никто не ждёт, и идти тебе, собственно, — некуда.