И. Грекова – Знакомые люди (страница 57)
…Так. Умерла тетя Мари. Это надо еще осознать. Значит, уже нельзя любить и жалеть ее, как собиралась ночью. Нужно хоронить.
Прошел хлопотливый день. Заказан гроб, приготовлены платье, косыночка, туфли, куплено место на кладбище. Завтра воскресенье. Завтра похороны.
Ночью Татьяна Васильевна снова лежала без сна, поставив будильник, чтобы не проспать.
Жалость и любовь, рвавшие ее на части прошлой ночью, теперь поутихли, но спать она не могла. Будильник тикал, торопясь и захлебываясь, и ей казалось, что это само время в своем торопливом беге теснит ее, теснит и выталкивает из жизни. А там, в больнице, лежит мертвая и холодная тетя Мари, которую уже вытолкали — все.
Настало завтра. Нельзя забыть это воскресенье. Стоял уже октябрь, даже конец октября, но день выдался солнечный и тихий, какой-то призрачный. В почти теплом, почти летнем солнечном свете деревья стояли совсем почти голые, только с отдельными сверкающими желтыми и красными листьями. Во всем городе было светло, ясно и удивительно тихо. Тихим и удивительным был и сад при больнице. В нем было совсем пусто, и деревья скромно замерли, подняв к солнцу тонкие черные сучья. В дальнем углу сада по кресту на фронтоне Татьяна Васильевна нашла небольшое здание вроде часовни — мертвецкую. Она вошла в маленький залец, где на двух возвышениях чинно и как-то мирно лежали два покойника: один в гробу, другой просто так. Кто-нибудь здесь есть? Нет. На голос отозвались только своды. Солнечный свет мягко падал на двух покойников — в гробу и просто так. Она вышла в сад — поискать кого-нибудь. В другом углу сада собирала в мешок желтые листья старая женщина в сером ватнике, валенках и сером платке. Татьяна Васильевна подошла; женщина с любопытством подняла глаза и поправила сбившийся платок тыльной стороной руки. Рука была в земле. В саду пахло землей и опавшими листьями. Вместо того чтобы справиться о своем деле, Татьяна Васильевна почему-то спросила, глядя на листья:
— Зачем вы их собираете?
— А топить, — сказала старая женщина, улыбнулась и сразу стала молодой — от силы лет тридцати.
Обе постояли и поулыбались друг другу.
— Простите, — сказала Татьяна Васильевна, с трудом подбирая слова, — не знаете ли вы, где здесь администрация, то есть кто-нибудь, знаете, кто распоряжался бы мертвецкой?
— Мертвецкой? — Женщина весело смотрела на нее. Она совершенно ничего не поняла.
— Знаете, — сказала Татьяна Васильевна, — у меня вот какое дело: тетка умерла в больнице, и я ее сегодня хочу хоронить, так вот, у кого я могу получить на это разрешение, что ли…
На этот раз, видно, женщина поняла. Веселое недоумение на ее лице вспыхнуло еще ярче.
— Да я что, — заговорила она, — да у меня они все. Мои. Берите, берите свою покойницу.
— Я бы хотела знать, какие требуются формальности, бумаги, что я должна вам предъявить, какую, например, справку?
— Справку? — поняла женщина и захохотала. Она со вкусом смеялась и вытирала слезы тыльной стороной руки. — А на кой мне справка? Бери, увози хоть всех. Тоже товар нашла. Ох, уморила.
Посмеявшись, она повела Татьяну Васильевну в морг — по-здешнему в «катаерную». Идя за ней, Татьяна Васильевна соображала: откуда такое странное слово? Возможно, от французского «cadavre» — «труп»… «Кадаверная»… По дороге женщина успела сообщить о себе все: четверо детей, муж воюет, трудно, ну да ничего, на детей бирки дают, здесь, в катаерной, работа непыльная, платят только мало, да спасибо, родственники благодарят — покойничков родственники, значит, — кого помыть, кого одеть, смотришь, и живы. Татьяна Васильевна молчала и прислушивалась к ноющему, обморочному чувству внутри себя. Сейчас она войдет в морг, чтобы опознать среди мертвецов тетю Мари.
В подвале на некрашеных деревянных столах лежали три трупа: два мужских и один женский. Татьяна Васильевна почему-то не ожидала, что они будут лежать здесь совсем голые. Не то чтобы она думала найти их одетыми — просто не ждала, что они голые. А они были голые и лежали на спинах, а женский — старушечий — труп и была тетя Мари. Она была острижена под машинку и мало похожа на себя. Татьяна Васильевна молча указала ее сторожихе. На одну секунду ей стало дурно, стены поплыли и перекосились, но она справилась с собой и вышла. В маленьком зальце с двумя покойниками — какие они были красивые, одетые и тихие — она передала сторожихе сумку с одеждой и буханку хлеба — за то, чтобы одеть тетю Мари и положить в гроб. Сторожиха была рада. Она весело уверяла, что все будет сделано в аккурате, что она вчера уж так хорошо прибрала, и одела покойницу — как куколку. Татьяна Васильевна тоже была рада. Чтобы не видеть больше голую тетю Мари, она согласна была бы не есть хлеба целый месяц. Но все-таки ей было стыдно — отдала хлеб, испугалась. И не свой хлеб — молоко мальчикам. Она поехала домой, изнемогая от угрызений совести, но все же с облегчением. До похорон оставалось еще три часа. Она решила пойти в садоводство, попытаться достать там хоть немного цветов.
Дома она предложила Кате: «Хочешь пойти со мной в садоводство, купить цветов для тети Мари?» И маленькая Катя, словно тоже изнемогая от совести, вложила в руку матери тоненькие холодные пальцы.
Они шли к садоводству — каким только чудом сохранилось оно в военное время? — и на них светило солнце. Продолжался неправдоподобный, тонкий и призрачный летний воскресный день в октябре. Огромный участок садоводства — видимо, тоже в честь воскресенья — был совершенно безлюден и пуст. Они зашли в оранжерею. Там, в косых солнечных лучах с танцующими пылинками, сидела толстая женщина и беззвучно плакала. Слезы, казалось, у нее текли не из глаз, а сразу из всех пор помятого лица. На вопрос: «Нельзя ли здесь купить цветов?» — она ничего не ответила и продолжала плакать, вытирая лицо подолом спецовки. Это было странно, как в сказке, и даже страшно — тишина, солнце и беззвучно плачущая женщина. Никаких цветов в оранжерее не было. Татьяна Васильевна тихо прикрыла за собой дверь и взяла Катю за руку: «Пойдем поищем, не осталось ли хоть зелени на грядках». И они с Катей двинулись по грядкам. Конечно, ни цветов, ни зелени уже не было. На черной, местами бархатисто-сизой от ночного инея земле лежали только умершие, обмороженные стебли да бурые картофельные плети. Все было мертво и черно под светом солнца. Татьяна Васильевна уже совсем было решила вернуться домой, как вдруг неожиданно они нашли «его».
«Он» был маленький, желтый, убогий цветок на короткой ножке, с мохнатым и бескровным венчиком, и он не стоял, а лежал на грядке, и венчик с одного боку слегка почернел от мороза. Почему он расцвел? Ошибся, что ли, приняв осень за весну? Он лежал и будто ждал их, трогательный и неуместный. И Татьяна Васильевна взяла его. И потом положила в гроб, на грудь тети Мари. Вот и все.
Так вот оно наконец, это назойливое, неуловимое воспоминание! Наконец-то она поняла, какой образ мучил ее весь вечер, всю ночь. Это был «он» — маленький желтый цветок, положенный на грудь уродливой мертвой старухе и заколоченный вместе с нею в гроб.
Зазвонил будильник. Татьяна Васильевна протянула руку и нажала кнопку. Будильник замолчал. В комнате было серо, по стеклам скользил дождь.
Будильник. Утро. Надо вставать, идти.
ХОЗЯЕВА ЖИЗНИ
Было это в конце пятидесятых годов. Я ехала в поезде в одну из дальних моих командировок. На душе у меня была одна большая забота, какая именно — говорить не стоит, потому что к моему рассказу это не имеет отношения. Из-за этой заботы мне больше хотелось быть одной, и я почти не разговаривала со своими соседями по купе. Их было двое. Один — военный, бесформенно толстый полковник с прядью волос, переброшенной поперек лысины от одного уха до другого. В дороге он сразу распустился и надевал китель, только выходя на станциях, а так ехал в подтяжках поверх сиреневой трикотажной рубашки (обычное, стандартное мужское белье). Он раздражал меня своей манерой хлюпая пить чай, обручальным кольцом, вросшим в пухлый волосатый палец, и тем общим разлитым тоном превосходства, который обычно идет от высокого оклада в сочетании с низкой культурой.
Другой был, наоборот, аскетически худой, сутулый, с коричнево-смуглым лицом, изрубленным морщинами. Когда он говорил, огромный кадык нырял, как поплавок, на длинной шее. Несмотря на морщины, седые виски и поредевшие, отступившие ото лба волосы, в нем было что-то неприятно-юношеское.
С этим было сложнее, чем с тем. Иногда он почти начинал мне нравиться — и вдруг становился неприятен. Хорош был голос — глубокий, музыкальный, с неуловимо изящными интонациями воспитанного человека. Такой голос сам по себе было интересно слушать. И вдруг, как ножом по стеклу, в нем царапала противная, лебезящая нота. Глаза — большие, голубые, блестящие, но взгляд непрямой, уклончивый, а белки — в мелких кровавых жилках. Особенно раздражала его подчеркнутая, ненатуральная вежливость. Стоило мне войти в купе, как он вскакивал, расшаркивался и всеми средствами выражал предупредительность. Но вот когда он молчал и задумчиво смотрел в окно, я не могла оторвать глаз от его резкого профиля. Кого-то он мне напоминал. Кого-то очень хорошо знакомого, с детства. Только на вторые сутки я догадалась — кого. Это был Иоанн Креститель с «Явления Христа народу». Тот же горячий, вдохновенный глаз. Та же впалая, скорбная щека. Это был Иоанн Креститель — постаревший, полысевший, изрубленный жизнью.