Хью Вестбюри – Актея – наложница императора (страница 3)
Должно быть, и теперь нечто подобное представилось ему, потому что на лице появилось выражение удовольствия, и, когда Сенека кончил свою проповедь о гневе, он сказал:
– Спасибо, добрый мой Сенека. Я всегда буду помнить, какие бедствия влечет за собой гнев. А теперь, в доказательство моего раскаяния, я пойду помирюсь с Актеей и спою что-нибудь.
Он встал и пошел в комнату Актеи в сопровождении Сенеки и рабов, несших его арфу, зеленое платье, лавровый венок и позолоченное кресло причудливой формы и отделки.
Подойдя к ложу Актеи, он сказал:
– Я пришел получить прощение.
Она отвернулась с лукавым кокетством и продолжала говорить с Бурром.
– Неужели ты хочешь видеть Цезаря на коленях? – жалобно произнес Нерон.
– Перед богами – да! – воскликнула Актея.
– Перед богами и перед тобой, чтобы получить прощение.
Она повернула к нему голову с ленивой негой, говоря:
– Оно твое, если ты заслужишь его.
– Я заслужу его, – воскликнул он весело, обращаясь к рабам, которые поставили его кресло возле ложа Актеи, подали ему арфу, накинули на него зеленую мантию и возложили ему на голову венок. Он был убежден, что не может оказать большей милости и доставить большего удовольствия людям, как позволив слушать свое пение. Он считал, что его пение с избытком вознаградит Актею за синяк.
Голос его был красив от природы, но огрубел от пьянства и беспутной жизни. Он замечательно искусно играл на арфе, обладал тонким вкусом и вкладывал в свое исполнение неподдельное вдохновение. Вообще он был плохой император, еще худший человек, но хороший музыкант.
Актея всегда была рада, когда Нерон пел: она страстно любила музыку, да к тому же в эти минуты с Нероном легко было ладить. Сенека считал музыку безвредной забавой для тех, кто не может придумать ничего лучшего, а увлечение Нерона – полезной слабостью, благодаря которой его можно направить к чему-нибудь путному. Но мужественный воин Бурр чувствовал величайшее отвращение к тому, что считал унижением для императора. Он рассказывал, что его тошнит, когда видит, как Цезарь бренчит на арфе, точно какой-нибудь жалкий греческий музыкант. Когда Нерон уселся в свое позолоченное кресло и тронул струны арфы, Бурр выскользнул из комнаты.
Раздумывая, что сыграть, Нерон легко перебирал струны. Наконец он выбрал плач Андромахи, когда она видит с троянской стены тело Гектора, которое тащит колесница Ахилла. Он начал с того места, где Андромаха слышит крик Гекубы. Полным звучным баритоном он запел:
Он пел, и страстная скорбь Андромахи звучала в его голосе. Когда он дошел до того места, где сирота взывает к друзьям Гектора, слезы брызнули из глаз и голос его прервался. Это не было притворство, это было неподдельное волнение.
Сенека с любопытством следил за ним и, когда он кончил, разразился громкими аплодисментами.
– Это грустная песня, – сказал Нерон, вытирая глаза рукавом по обычаю певцов.
Когда он поднял руку, Сенека заметил темное пятно на его одежде.
– Что это такое, Цезарь? – спросил он.
Нерон взглянул на пятно.
– Ах, негодяй! – воскликнул он. – Его следует еще раз выпороть.
Сенека взглянул на него вопросительно.
– Один из носильщиков чуть не выкинул из носилок меня и Актею, и я велел высечь его. Жаль, что тебя не было при этом, Сенека. Он извивался, как червяк, и рычал, как собака, а когда бич опустился, кровь брызнула струйками…
– Зверь! – воскликнула Актея. – Довольно!
Девушка задрожала и побледнела как полотно.
– На тебя сегодня трудно угодить, Актея, – сказал Нерон, нахмурившись.
Вдруг он вскочил, схватил ее на руки и закружился с ней по комнате как бешеный, подбрасывая ее точно ребенка. Потом схватил ее за горло.
– Я мог бы задушить ее, Сенека! – крикнул он. – Она моя, и я мог бы задушить ее, как цыпленка.
Сенека вздрогнул, но Нерон с хохотом опустил Актею на ложе, осыпал ее поцелуями и бросился вон из комнаты.
Он отправился в помещение с бассейном. В комнате, служившей для раздевания, он бросился на скамью в ожидании рабов, которые должны были раздеть его. Это была великолепная комната, окруженная мраморными пилястрами, в промежутках между которыми стены были украшены лучшими образцами греко-римского искусства. Потолок со сводами был разукрашен золотом и слоновой костью, мягкий свет лился сквозь высокое окно с разноцветными стеклами. Под окном находилась скульптурная маска, изо рта которой била струя воды в серебряный бассейн. Массивная серебряная лампа спускалась с потолка, вдоль стен стояли мраморные скамьи. На столе из драгоценного мавританского кипариса красовались золотые и алебастровые фиалы с благовониями и душистыми маслами.
Нерон, бросившись на скамью, еще переводил дух и смеялся, когда занавеска у двери отдернулась и вошел молодой человек, с красивым, но женственным лицом и стройной фигурой.
– А, Тигеллин, добро пожаловать! – воскликнул Нерон. – Что нового? Есть ли какая забава на сегодня?
– Никакой, – отвечал Тигеллин, – разве вот что: сенатор Юлий Монтон отправляется сегодня в Вейн и вечером будет переходить через Мильвийский мост.
– И ты говоришь, никакой! – воскликнул Нерон, вскакивая и хлопая в ладоши. – Какой же тебе еще забавы! Тигеллин, мы подстережем сенатора! Как высокомерно он прикрикнет на нас, когда мы его остановим! Как будет стараться сохранить свою важность, когда мы нападем на него! Знаешь, Тигеллин, я хотел бы, чтобы все они имели одну голову и я бы мог свернуть ее! Ах, это веселит меня!
– Ты что-то задержался сегодня, – сказал Тигеллин.
– Сенека был здесь, – отвечал Нерон, с досадой пожимая плечами.
– Старый зануда! – воскликнул молодой человек.
– Я только велел высечь раба, – сказал Нерон, – и за это он целый час читал мне проповедь. Кроме того, какой-то шут оскорбил меня на улице (лицо Нерона омрачилось), и Сенека позволил ему уйти безнаказанным. Если бы ты был императором, Тигеллин, допустил бы ты такое нахальство?
– Допустил бы я командовать надо мной писаку, школьного учителя, если б был потомком бессмертного Юлия, божественного Августа? – Тигеллин поднял руки в знак немого отрицания. – Нет, – продолжал он, – я бы выбирал в советники молодых, красивых, веселых, блестящих…
– Таких, как ты, – насмешливо перебил Нерон.
Тигеллин слегка сконфузился.
– Ну, – сказал император, – сегодня я чувствую себя медведем. Превратимся в медведей, Тигеллин, и на охоту!
Он кликнул рабов и велел им принести медвежьи шкуры и маски. Надев эти костюмы, молодые люди пустились на четвереньках по комнатам, кусая и царапая несчастных рабов, которых удавалось поймать.
Утомившись, они вымылись и пообедали вместе, причем много ели и еще больше пили. После этого рабы принесли длинные плащи и парики; Нерон и его любимец надели их и, выйдя из дворца, отправились к Мильвийскому мосту.
Недалеко от вершины Квиринальского холма стоял простой, но прочной постройки одноэтажный дом. На плоской крыше, над комнатами, выходившими в атриум, или центральную залу, был устроен красивый садик. Стены, защищавшие его от посторонних взоров, так же как и беседка, находившаяся в дальнем конце от улицы, были обвиты виноградом. На клумбах росли высокие лилии и розы, окруженные яркими ирисами.
Наступил вечер, яркая луна озаряла сад, когда двое людей, мужчина и женщина, поднялись на крышу из атриума, прошлись между цветущими клумбами и остановились у беседки.
Некоторое время они молча вдыхали аромат цветов, разносившийся далеко по улице.
– Не могу понять твоего беспокойства, Юдифь, – сказал мужчина, продолжая прерванный разговор. – Твой отец пользовался милостью Клавдия и заслужил ее. Ему удалось предупредить восстание евреев во время Феликса. Наверное, Нерон не забудет услуги, оказанной империи.
– Неужели кто-нибудь может ожидать благодарности от гордых идолопоклонников Рима? – пробормотала Юдифь. – Они живут только убийством и кровью.
– Напрасно ты так отзываешься о моих соотечественниках, – возразил воин, – да и своих, ведь ты родилась в Риме, а твой отец римский гражданин.
– Позор сыну Давидову, – воскликнула она, – вошедшему в семью чужеземцев!
– Нет никакого позора, Юдифь, – гордо возразил центурион, – сделаться приемным сыном Рима.
– Может быть, тут нет позора для британского варвара, для несчастного галла, для низкопоклонного грека, для подлого финикиянина, но позор для сына Израиля. Владыка небесных сил, – воскликнула она в страстном порыве, – вел моих отцов, когда лягушки квакали на площадях Рима и волны плескались о его холмы!
Страстные слова Юдифи всегда забавляли и немного раздражали центуриона.
Он понимал, что слова «я – римский гражданин» могли произноситься с гордостью. Он не удивлялся, и тому, что соотечественники Арминия, разбившего Вара[5] и боровшегося против всей римской силы, могли гордиться своей родиной. Он мог воздать должное и парфянам, завоевавшим Персию, унизившим Армению и отражавшим самих римлян, но иудейский народ, насколько было известно центуриону, не мог гордиться своей родиной. Он был сродни несчастным карфагенянам, похороненным Сципионом[6] двести лет тому назад; он выстроил крепкий город и красивый храм, в котором, как говорили, находилось изображение осла, и, когда он пытался упорствовать в своих смешных и нечестивых обычаях, прокуратору ничего не стоило усмирить его при помощи нескольких центурий. Два-три раза они восставали и защищались с яростью, но, по мнению центуриона, все варвары могли случайно выходить из себя, и он не чувствовал уважения к подвигам восточного фанатизма.