Хулия Альварес – Кладбище нерассказанных историй (страница 44)
И Пепито действительно нужно вернуться к работе. В последние несколько месяцев, занятый невзгодами, выпавшими на долю его матери, он забросил свою рукопись. Нельзя сказать, что он не пытался. Но каждый раз, когда он садится писать, ему не удается сосредоточиться, и вместо этого он по десять раз на дню задается вопросом, почему вообще выбрал эту тему. Влияние канонических и классических текстов на латиноамериканскую литературу – ¡Por favor![456]
В его оправдание, когда он добивался одобрения темы своей диссертации, ему пришлось привязать так называемых нишевых писателей к каноническим текстам, чтобы сделать их достойными. Прочтите это, это в духе Гомера. Зацените вот это, это так по-шекспировски. Теперь он слишком далеко продвинулся в исследованиях и подготовке, чтобы менять тему, и просто хочет закончить эту чертову работу, отослать ее в университетское издательство и перейти к новому проекту. Он хотел бы написать роман – исторический, поскольку такие произведения, как правило, имеют больший вес в глазах коллег-преподавателей.
И вот он опять надевает золотые наручники!
Но ему нужно зарабатывать на жизнь. Его банковский счет почти опустошен, в основном из-за расходов на адвокатов и защиту Перлы. К тому времени, как все это закончится, от его сбережений ничего не останется. Впрочем, Пепито никогда не был ни высокооплачиваемым сотрудником, ни бережливой церковной мышью.
Со своей стороны его брат, хотя и купается в деньгах, не очень-то щедро помогает с расходами мамиты. Во всем этом фиаско Джордж Вашингтон встал на сторону отца, которому не по душе попытки Пепито смягчить наказание Перлы. Собственно, Тесоро больше с ним не разговаривает. Пепито подозревает, что причиной его изгнания является множество других противоречий, хотя Тесоро никогда и не признал бы этого в открытую. Лучше быть праведным, негодующим и неумолимым.
Его главной опорой в этом тяжелом испытании стала тетя Филомена. Она даже подумывала уволиться со своей нынешней работы и устроиться в тюрьму, чтобы присматривать за сестрой. Но Пепито убеждает Филомену остаться там, где она есть. Зарплата намного больше, чем она могла бы зарабатывать в тюрьме. Если все пойдет хорошо, Перла отделается мягким приговором и в недалеком будущем выйдет на свободу условно-досрочно. Пока же Филомена всегда может брать отгулы, чтобы навещать сестру. Донья Альма очень понимающая.
Не говоря уже о том, говорит Пепито, что было бы здорово, если бы его тетя попросила донью Альму дать ему интервью.
Его тетя не решается. Донья Альма становится все более нелюдимой. Никаких посетителей. «Говори им, что я пишу», – так она велела Филомене отваживать всех, кто к ней приходит.
– Как думаешь, может, она работает над новой книгой?
Филомена не знает. Единственный признак того, что донья что-то сочиняет, который видела Филомена, – это каракули в маленьком блокноте. Иногда cuaderno[457] даже целый день остается неоткрытым. Донья Альма сидит за своим маленьким письменным столом и смотрит в окно, словно прислушиваясь к голосам. Она выходит из ступора лишь для того, чтобы давать уроки Филомене, и это еще одна причина, по которой Филомена усердно старается научиться читать.
Такое эксцентричное поведение только разжигает любопытство Пепито. Что происходит, когда писатель покидает закрытое сообщество, в котором занимался любимым делом, и становится диким? Может быть, ему удастся уговорить Шахерезаду, чтобы она написала об этом еще одну книгу.
Мануэль
Голос Бьенвениды выводит из оцепенения, в которое меня погрузили муки совести.
– Долго же вы заставили нас ждать, пока навестите нас в Канаде, – мягко упрекает она меня. – Одетта часто вспоминала того красивого врача, с которым познакомилась в Нуэва-Йорке. Думаю, она была в вас немного влюблена.
– Возможно, это было излишней осторожностью с моей стороны, – признаю я. – Но я не решился зарегистрироваться в консульстве, боясь, что меня выследит тайная полиция Эль Хефе. Я держался подальше от монреальских доминиканцев.
– Я и не представляла, что вы меня настолько опасались.
– Я беспокоился не из-за вас, а из-за других доминиканцев.
– Вы удивитесь, но многие из них критиковали режим. Поначалу они держались со мной настороже, памятуя о моей прежней роли, однако вскоре поняли, что я их не предам. Они были так добры, что присматривали за Одеттой во время моих многочисленных госпитализаций.
– Я слышал, что вам ампутировали ногу, что вы были очень больны.
– У меня сильно обострился диабет. Позже Хоакин сказал мне, что Эль Хефе приготовил для меня могилу. Gracias a Dios[458], она мне не понадобилась! Когда я поправилась, снег, лед и холод стали слишком опасны. Я вечно боялась упасть и сломать оставшуюся ногу, поэтому мы переехали в Майами.
– У вас была трудная жизнь, донья Бьенвенида. – Я повторяю фразу, которой меня когда-то научила моя дочь-писательница, китайское проклятие вроде нашего fukú[459]. Да будет у вас интересная жизнь. Из интересной жизни может получиться хорошая история.
– Называйте ее как угодно, но это была жизнь. Со временем я научилась принимать то, чего не могла изменить, но это было очень трудно и для меня, и для Одетты. Думаю, тогда-то и начались все ее проблемы – она никак не могла остепениться. Я перестала вести счет ее разводам.
Наши истории близятся к завершению. Мы переходим в прошедшее время. Я оттягиваю неизбежное, как и на Альфе Календа, не желая, чтобы моя выдуманная жизнь заканчивалась.
– Значит, мы больше никогда не встречались? – неуверенно спрашивает донья Бьенвенида.
– Никогда, кроме как в истории, которую так и не дописала о нас моя дочь.
– Ваша дочь? Шахерезада, наша рассказчица, – ваша дочь?
– Да, сеньора. Наша несостоявшаяся рассказчица. Для вас Шахерезада, для меня – Альма. Признаюсь, поначалу я был разочарован, что она не написала обо мне ту книгу, которую всегда обещала написать. Но в конечном счете я согласился с ее матерью. Действительно ли я хочу, чтобы наша личная жизнь была выставлена на всеобщее обозрение и осуждение? Разве когда тебя перекраивают по образу и подобию кого-то другого – это не еще одна форма смерти? И, как вы уже слышали, есть стороны моей жизни, которые я хотел сохранить в тайне, те части меня, с которыми я не мог смириться до этого момента.
Я чувствую, как в голове Бьенвениды зарождается вопрос. Я пресекаю его своим собственным вопросом. Даже здесь, в черновой версии, я предпочитаю увиливать.
– Донья Бьенвенида, мне всегда было интересно, что поддерживало в вас волю к жизни? Помимо Одетты, – добавляю я, предвосхищая ее ответ.
– Ах, Мануэль, – вздыхает Бьенвенида. Ее голос звучит так тихо, что я не уверен, в самом ли деле его слышу. – Что тут скажешь? Те долгие дни в больнице, странная боль в моей отсутствующей ноге, протез на несколько тонов светлее моей кожи, к которому я так и не приспособилась. Такая долгая зима, снег, который все падал и падал. Даже сейчас, когда все это позади, я чувствую тяжесть тех лет. Самые счастливые моменты моей жизни остались в прошлом. Я стала призраком раньше срока. – Она смеется, пытаясь придать легкости этой грустной мысли. – А как насчет вас? – спрашивает она. – Какое время в вашей жизни было самым счастливым?
– Я всегда считал самым счастливым тот месяц в Нуэва-Йорке, когда я был безумно влюблен в Лусию. Но эта любовь принесла мне столько душевной боли. Я искал счастья с Татикой, но и это тоже привело к душевной боли. Это был конец Альфы Календа в том виде, в каком я ее знал. Истории, которые были ее воздухом, солнечным светом и сутью, исчезли. Зависимый от светловолосых сиделок, сидя в доме престарелых и глядя, как падает снег, я разработал целую теорию: счастье – это не статичное состояние. Счастье циркулирует. Что будет, если остановить кровообращение?
– Пациент умрет? – предполагает Бьенвенида.
– Вот именно. Замкнувшись в себе, я остановил кровоток. Эти последние месяцы, проведенные среди чужих людей в доме престарелых, были для меня одними из самых счастливых.
Какое-то время мы молчим. «Это тоже счастье», – думаю я.
Бьенвенида разрушает чары и задает назревший у нее вопрос:
– Что же все-таки случилось с Татикой?
– Я позаботился о ней. В частном порядке. Ей так и не сказали, кто на нее донес, но я уверен, что она догадалась. Как ни странно, она не обличила меня и не пыталась связаться со мной или с моей семьей. Я мучился чувством вины один. Воспоминание о моем предательстве стало моим личным внутренним адом, заменило Альфу Календа и усугубило мое одиночество.
На протяжении многих лет я держал ее в поле зрения через своего знакомого в Игуэе, где она поселилась. Узнав, что Татика, как и Лусия, впала в деменцию, я договорился, чтобы ее приютили монахини. Насколько я знал, у нее не осталось родни. Мне было жаль отдавать ее в hospicio, но когда я сам попал в дом престарелых, то счел уместным, что мы разделяем этот общий опыт, живя параллельными жизнями. Странным образом от этого мне стало легче.
Время от времени передо мной возникало ее лицо, и я звал ее. Говорят, я умер от сердечного приступа. Я умер от стыда, только и всего.
– Интересно, испытывал ли когда-нибудь Эль Хефе подобные сожаления по отношению ко мне? – задумчиво произносит Бьенвенида. – Помню, в Париже он назвал меня своим талисманом. Но была ли это любовь? А вы как думаете, Мануэль? Любил ли он меня когда-нибудь?