реклама
Бургер менюБургер меню

Хулио Кортасар – Все огни — огонь (страница 15)

18

Ты меня прости, дурочку, ну что мне этот сопляк, он теперь как шелковый, а все ж иногда жалко, они такие глупые, важные, если б можно — я бы попросила Суареса, чтоб он меня перевел, на втором этаже тоже двое, оба взрослые, их спросишь, как стул, подсунешь судно, подмоешь, если надо, поговоришь про погоду, про политику, все по-людски, как у людей, Марсьяль, понимаешь, не то что здесь.

Да, конечно, ко всему надо привыкать, сколько я буду убиваться из-за этих сопляков, навык нужен, как там у вас говорится. Ну, конечно, милый, конечно. Это все мамаша, понимаешь, сразу так повернула, не поладили мы с ней, а он гордый, и больно ему, особенно поначалу — он не знал, что к чему, а я хотела градусник поставить, и он на меня так посмотрел, как ты, ну, как мужчина. Я его теперь не могу спросить, надо ли ему по-маленькому, он всю ночь продержался б, если бы я там сидела. Прямо смешно — хотел сказать «да», а не мог, мне надоело, и я велела делать лежа, на спине. Он глаза закрывает, это еще хуже, вот-вот заплачет или обругает меня, и ни того, ни другого не может, маленький он, Марсьяль, а эта дура его забаловала, мальчик, мальчик, одет, как большой, по моде, а все — деточка, мамино золотце. И еще, как на грех, меня к нему приставили, как ты говоришь — электрошок, лучше бы Марию Луису, вроде его мамаши, они б его мыли, брили, а ему хоть что. Да, не везет мне, Марсьяль.

Мне снился французский урок, когда зажглась лампа, я всякий раз сперва вижу ее волосы, наверное, потому, что она наклоняется сюда, как-то даже мне рот защекотало, и пахнет хорошо, и она чуть-чуть улыбается, когда протирает ваткой, она долго терла, потом колола, а я смотрел на ее руку, она так уверенно нажимала, эта желтая жидкость шла и шла, больно мне было. «Нет, не больно». Никогда не сумею сказать: «Не больно. Кора». И «сеньорита» не скажу никогда. Вообще буду мало говорить, а «сеньорита» не скажу, хоть бы просила на коленях. Нет, не болит. Нет, спасибо, мне лучше. Я посплю. Спасибо.

Слава богу, опять порозовел, но еще очень слабенький, еле-еле меня поцеловал, а на тетю Эстер и не смотрел, хоть она и принесла журналы и подарила чудесный галстук, он его дома ждет. Утром сиделка, прекрасная, вежливая, приятно поговорить, сказала, что мальчик проснулся к восьми и выпил молока, кажется, начнут его кормить, надо предупредить Суареса, что он не выносит какао, ах нет, отец уже сказал, они ведь беседовали. Если вам не трудно, сеньора, выйдите на минутку, мы посмотрим, как наш больной. Вы останьтесь, сеньор Моран, это женщин может испугать такая куча бинтов. Ну, посмотрим, мой друг. Здесь больно? Так, иначе и быть не может. А тут вот — больно или просто чувствительно? Ну что ж, все в порядке, дружок. Целых пять минут — болит, не болит, чувствительно, а старик уставился, словно видит мое пузо первый раз. Странное дело, не по себе мне, пока они тут, они убиваются, бедняги, и говорят все не то, особенно мама, хорошо хоть, эта глуховата, ей все нипочем, вроде ждет чаевых. И еще про какао наплели, что я, маленький? Проспал бы пять суток подряд, никого бы не видел, Кору первую, а попрощался б перед самой выпиской. Надо подождать, сеньор Моран, доктор де Луиси говорил вам, что операция была сложней, чем думали, бывают неожиданности. Конечно, такой прекрасный мальчик с этим справится, но вы предупредите сеньору Моран, что неделей не обойдется. А, ну, конечно, конечно, поговорите с директором, это вопрос хозяйственный. Нет, смотри, как не везет, Марсьяль, говорила я вчера — не везет, и вот, его тут долго продержат. Да знаю, что неважно, а все же мог бы и понять, сам видишь, как я с ним развлекаюсь, да и он со мной, бедняга. Не смотри так на меня, что ж — нельзя его и пожалеть? Не смотри на меня!

Никто мне читать не запрещал, а журналы сами падают, хотя мне две главки осталось, ну, и тетины еще все. Лицо горит, жар, наверное, или тут жара, попрошу, чтоб приоткрыли окно или сняли второе одеяло. Вот бы заснуть, хорошо бы, она бы тут сидела, читала, а я бы спал и не знал, что она здесь, только теперь она не останется, на поправку пошло, я ночью один. С трех до четырех я вроде поспал, а в пять она принесла новое лекарство, капли какие-то горькие. Всегда она как будто из ванны, как будто сейчас нарядилась, свежая такая, пахнет пудрой, лавандой. «Оно противное», — говорит и улыбается, чтоб меня подбодрить. «Да ничего, горчит немножко», — я отвечаю.

Она градусник ставит и спрашивает: «Как сегодня жизнь?» Я говорю хорошо, поспал немного, доктор Суарес доволен, и болит не особенно. «Что ж, тогда поработай», — и дает мне градусник. Я не знал, что отвечать, а она закрыла занавески и прибрала на столике, пока я мерил. Даже успел посмотреть, пока она градусник не взяла. «У меня же огромная температура», — он говорит, испугался. Не могу, так и помру дурой — чтоб его не мучить, дала градусник, а он, ясное дело, смотрит и видит, какой жар. «Первые четыре дня всегда так, и вообще нечего тебе смотреть», — я говорю, очень на себя рассердилась. Спросила, не двигал ли ногами, он говорит — нет. Лицо у него вспотело, я вытерла и немножко смочила одеколоном; он глаза закрыл, раньше чем мне ответить, и не открыл, пока я его причесывала, чтоб волосы не мешали. Да, 39,9 — температура высокая.

«Ты поспи», — говорю, а сама думаю, когда же можно сказать Санчесу. Он лежит, глаза закрыл, двинул так сердито рукой и говорит:

«Вы меня обижаете, Кора». Я не знала, что ответить, и стояла возле него, пока он глаза не открыл, а глаза температурные, печальные.

Сама не знаю, чего я руку потянула, хотела его погладить по лбу, он руку толкнул, дернулся и прямо покривился от боли. Я ответить не успела, а он говорит так тихо: «Вы бы со мной по-другому обращались, если бы мы встретились не здесь». Я чуть не прыснула, очень уж смешно, говорит, а глаза мокрые, ну, я, конечно, рассердилась, даже вроде испугалась, как будто я ничего не могу против такого задаваки. Справилась с собой (спасибо Марсьялю, это он меня научил, я все лучше и лучше справляюсь), разогнулась, как ничего и не было, повесила полотенце, закрыла одеколон. Что ж, теперь хоть знаем, что к чему, так оно и лучше. Я — сиделка, он больной, и ладно. Пусть его мамаша одеколоном вытирает, у меня дела другие, буду их делать безо всяких. Не знаю, чего я там торчала. Марсьяль потом сказал, что я хотела дать ему возможность извиниться, попросить прощения. Не знаю, может, и так, а скорей, я хотела посмотреть, до чего ж он дойдет. А он лежит, глаза закрыты, все лицо мокрое. Как будто меня положили в кипяток, и пятна какие-то плавают, красные, лиловые, я веки покрепче сжимаю, чтоб ее не видеть, знаю, что она не ушла, и все бы отдал, только б она опять наклонилась, вытерла лоб, будто я ничего не говорил, но этого уже быть не может, она уйдет, ничего не сделает, не скажет, а я открою глаза, увижу ночь, столик, пустую палату, еще немножко будет пахнуть лавандой, и я повторю раз десять, раз сто, что я это правильно сказал, пусть знает, я ей не мальчишка, и чего она лезет, зачем она ушла.

Всегда они начинают в седьмом часу, наверное, живут под карнизом, он воркует, она отвечает, и даже вроде поют, я сказал маленькой сиделке, которая меня умывает, завтрак носит, а она пожала плечами и говорит, многие жалуются, но директор не хочет, чтоб прогоняли голубей. Сам не помню, сколько я их слушаю, первые дни я спал и очень мне было плохо, а эти три дня слушаю и очень горюю, домой хочется, там лает Милорд и тетя Эстер встает к ранней обедне. А температура эта чертова не падает, не знаю, сколько продержат, надо сегодня Суареса спросить, в конце концов чем дома хуже? Вот что, сеньор Моран, я не хочу вас обманывать, картина тяжелая. Нет, сеньорита Кора, я считаю, что вам следует остаться с ним, и вот почему… Ну что ж это, Марсьяль… Иди, я тебе кофе сварю, покрепче. Да, зеленая ты еще. Слушай, старушка, говорил я с Суаресом. Парень твой, кажется:

Перестали наконец, везет им, голубям, — летают, где хотят, над всем городом. Утро тянется, тянется, я было обрадовался, когда ушли старики, их теперь часто пускают, потому что у меня большой жар. Ну ладно, полежу дней пять, чего уж. Дома лучше, конечно, но так и так — температура, и хуже все время становится. Странно, журнал не могу почитать, совсем нету сил, будто крови нет. А все этот жар, вчера говорил де Луиси, а утром Суарес — все жар, ну, им виднее. Сплю и сплю, а время не идет, вечно третий час, будто мне важно, три часа или пять. Наоборот, мне в три часа хуже, маленькая сменяется, а с ней так хорошо. Вот бы проспать до самой ночи. Пабло, это я, сеньорита Кора, твоя вечерняя сестра, которая уколами мучает. Знаю, что уколов не боишься, это я в шутку. Спи, если хочешь. Вот и все. Сказал «спасибо», глаза не открыв, а мог бы и открыть, с этой он болтал в двенадцать, хоть ему и запретили много разговаривать. В дверях я быстро обернулась — глядит, все время глядел в спину. Я пошла к нему, села, пульс проверила, расправила белье, он пододеяльник помял, теребит от жара. Он глядел на мои волосы, а посмотришь в глаза — отводит взгляд. Я пошла, все взяла, стала его готовить, а он лежит, не мешает, как будто меня и нет. За ним должны были прийти ровно в полшестого, еще мог поспать. Родители ждали внизу, он бы разволновался, если б они явились. Доктор Суарес сказал, что придет пораньше, объяснит ему, что надо кое-что подрезать, поуспокоит. Но пришел почему-то Марсьяль, я очень удивилась, входит, показывает мне, чтоб не двигалась, читает листок, стоит в ногах, пока Пабло к нему не привыкнет. Потом начал как бы со смехом, уж он-то умеет, на улице холод, в палате — благодать, а Пабло смотрит, молчит, вроде ждет, а мне как-то странно стало, лучше б Марсьяль ушел, оставил с ним, я бы объяснила хорошо, нет, наверное — нет. Я и сам знаю, доктор, меня снова будут резать, это вы мне давали наркоз, я рад, что ж так лежать с температурой. Я знал, что-нибудь да сделают, очень болит со вчерашнего дня, по-другому, глубоко. А вы там не стройте рожи, не улыбайтесь, как будто хотите меня в кино пригласить. Идите, целуйтесь с ним в коридоре, не так уж я крепко спал, когда вы на него рассердились, зачем он здесь лезет. Оба уходите, дайте поспать, во сне хоть не так болит.