Хорхе Борхес – Собрание Сочинений. Том 4. Произведения 1980-1986 годов. (страница 52)
В центре Европы, на холмах Европы, год за годом росла твердыня разума и несокрушимой веры.
Сегодня в ней двадцать два кантона. Последний, Женевский, — одна из моих родин.
А завтра будет весь мир.
Может быть, это лишь пустые слова, но если бы они стали пророческими…
Из книги
ЛИЧНАЯ БИБЛИОТЕКА{176}
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОТ АВТОРА
Год за годом наша память создает разнородную библиотеку из книг или отдельных страниц, чтение которых делало нас счастливыми и радость от которых нам было бы приятно разделить с другими. Тексты в такой личной библиотеке не обязательно самые известные. И это понятно. Ведь профессоров литературы — а кто как не они создает известность? — куда меньше занимает красота, чем превратности моды и даты литературной истории вкупе с пространным анализом книг, которые, кажется, и писались для подобного анализа, а не для читательского удовольствия.
Напротив, задача библиотечки, для которой я пишу предисловия и очертания которой уже смутно различаю, — быть источником этого удовольствия. В отборе книг я не ограничивался своими литературными привычками, определенной традицией, определенной школой, какой-то страной или эпохой. «Иные гордятся каждой написанной книгой{177}, я — любою прочтенной», — написал я однажды. Хороший ли я писатель, не знаю; но читатель, смею думать, неплохой и уж во всяком случае чуткий и благодарный. Мне хотелось, чтобы эта библиотека была такой же разнообразной, как неутолимая любознательность, которая подталкивала и по-прежнему подталкивает меня углубляться в различные языки и разные литературы. Я знаю, роман — жанр не менее искусственный, чем аллегория или опера, но включаю сюда и романы, ведь они тоже вошли в мою жизнь. Повторюсь: эта серия разнородных книг — библиотека симпатий.
Мы с Марией Кодамой объехали земной шар по суше и по морю. Были в Техасе и Японии, в Женеве и Фивах. А теперь, чтобы собрать воедино все тексты, которые были важными для нас, обходим дворцы и галереи памяти{178}, как писал Святой Августин.
Книга — вещь среди других вещей, том, затерянный среди других томов, наполняющих равнодушный мир, пока не нашелся ее читатель, человек, которому предназначены ее символы. Из этой встречи и рождается неповторимое чувство, называемое красотой, чудесная тайна, расшифровать которую не под силу ни психологии, ни риторике. «Роза цветет безо всякого почему», — сказал Ангелус Силезиус, а Уистлер через несколько веков заявил: «Искусство существует — и всё».
Пусть же эта книга дождется своего читателя.
ХУЛИО КОРТАСАР
«РАССКАЗЫ»
В сороковых годах я был секретарем редакции в одном достаточно неизвестном литературном журнале{179}. Как-то раз, в обыкновенный день, рослый молодой человек, лицо которого я не могу сейчас восстановить в памяти, принес рукопись рассказа. Я попросил его зайти через две недели и пообещал высказать свое мнение. Он вернулся через неделю. Я сказал, что рассказ мне понравился и уже поставлен в номер. Вскоре Хулио Кортасар увидел свой «Захваченный дом» напечатанным с двумя карандашными рисунками Норы Борхес. Прошли годы, и однажды вечером, в Париже, он сказал мне, что это была его первая публикация. Я горжусь, что помог ей появиться на свет.
Темой того рассказа был постепенный захват дома чьим-то невидимым присутствием. В последующих вещах Кортасар брался за нее не так прямо и поэтому более результативно.
Прочитав роман «Грозовой перевал»{180}, Данте Габриэль Россетти написал другу: «Действие происходит в аду, но места, неизвестно почему, носят английские названия». То же самое у Кортасара. Его герои — самые обычные люди. Их связывает рутина случайных привязанностей и столь же случайных размолвок. Обстановка — марки сигарет, витрины, прилавки, бутылки виски, аптеки, аэропорты и перроны — тоже самая обычная. Тут читают газеты и слушают радио. Топография — то буэнос-айресская, то парижская, и сначала может показаться, будто речь идет о простой хронике. Но мало-помалу понимаешь, что это не так. Рассказчик умело втягивает нас в свой чудовищный мир, где счастливых нет. Этот мир проницаем, сознание человека может здесь вселиться в животное и наоборот. Кроме того, автор играет с материей, из которой сотканы мы все: я говорю о времени. В некоторых рассказах две временные цепочки сплетаются или подменяют друг друга.
Стиль кажется небрежным, но каждое слово взвешено. Передать сюжет кортасаровской новеллы невозможно: в каждой из них свои слова стоят на своем месте. Пробуя их пересказать, убеждаешься, что упустил главное.
«АПОКРИФИЧЕСКИЕ ЕВАНГЕЛИЯ»
Читая эту книгу, мы чудом возвращаемся к первым векам нашей эры, когда религия воплощала страсть. Догматы Церкви и рассуждения богословов последовали потом; вначале самой важной была новость, что Сын Божий тридцать три года существовал в образе человека — подвергнутого бичеванию и распятию человека, чья смерть искупила грехи всех потомков Адама. Среди книг, несших эту новость, были и апокрифические Евангелия. Сегодня слово «апокрифический» обозначает «поддельный» или «ложный», хотя первое его значение — «тайный»{181}. Апокрифические тексты охранялись от непосвященных, читать их дозволялось лишь избранным.
Независимо от нашего маловерия, Христос — самый живой образ в памяти человечества. Свое учение, сегодня охватившее планету, ему довелось проповедовать в глухой провинции. Двенадцать его апостолов были людьми неграмотными и бедными. За исключением нескольких начертанных на земле и тут же стертых слов, он ничего не написал. (Пифагор и Будда тоже излагали свое учение вслух.) Доказательствами он не пользовался, естественной формой его мысли служила метафора. Осуждая пышную тщету погребений, он говорил, что мертвецов хоронят такие же мертвецы. Осуждая лицемерие фарисеев — что они похожи на раскрашенные гробы. Он умер молодым на кресте, который в те времена был виселицей, а теперь стал символом. Не подозревая о его беспредельном будущем, Тацит бегло сообщает о нем{182} и именует Хрестом. Никто до такой степени не повлиял и не влияет сегодня на ход истории.
Эта книга не противоречит каноническим Евангелиям. Она лишь рассказывает ту же биографию с непривычными вариациями. Повествует о неожиданных чудесах. Так, она сообщает, что пятилетним мальчиком Иисус слепил из дорожной глины птиц{183}, и те, к изумлению его приятелей по играм, вдруг взлетели и, распевая, исчезли в небе. Приписываются ему и жестокие чудеса, на которые способен всемогущий ребенок, еще не наученный разуму. В Ветхом Завете ад (Шеол) — это могила; в терцинах «Божественной комедии» — разветвленная система подземных темниц с точнейшей топографией; в этой книге так зовут героя, который ведет спор с самим Князем Тьмы, Сатаной{184}, и славит Господа.
Вместе с каноническими книгами Нового Завета эти забытые на много веков и воскрешенные сегодня апокрифы — самые древние орудия христианской веры.
ФРАНЦ КАФКА
«АМЕРИКА. РАССКАЗЫ»
1883 и 1924. Между двумя этими датами располагается жизнь Франца Кафки. Как известно, в нее входят события поистине прославленные: мировая война, вторжение немецких армий в Бельгию, поражения и победы, континентальная блокада силами британского флота, годы голода, русская революция, бывшая благородной надеждой, а ставшая продолжением царизма, крах и распад, Брест-Литовский мир и Версальский мир, давший начало следующей войне. Входят в нее и более скромные события, отмеченные в биографии Макса Брода{185}: разлад с отцом, одиночество, учеба на юриста, часы, проведенные в конторе, нескончаемые черновики, туберкулез. А кроме того, беспредельные барочные приключения тогдашней литературы: немецкий экспрессионизм, словесные подвиги Иоганнеса Бехера, Йейтса, Джеймса Джойса.
Судьба Кафки состояла в том, чтобы случайности и смерти претворять в притчи. Гнуснейшие кошмары он излагал прозрачнейшим языком. Не зря он читал Библию и поклонялся Флоберу, Гёте и Свифту. Он был евреем, но слово «еврей», насколько помню, в его сочинениях не встречается. Они вневременны, может быть, вечны.
Кафка — один из классических писателей нашего мучительного и необычайного столетия.
МОРИС МЕТЕРЛИНК
«РАЗУМ ЦВЕТОВ»
Аристотель писал, что философия рождается из удивления{186}. Из удивления перед бытием, перед бытием во времени, перед бытием в этом мире, где есть другие люди, а еще есть четвероногие и звезды. Из удивления рождается и поэзия. В случае с Морисом Метерлинком, как и с Эдгаром По, это удивление переплелось со страхом. В его первой книге стихов «Les serres chaudes»[158] (1889) собраны существа, при мысли о которых становится не по себе: принцесса, замурованная в башне и умирающая от голода, моряк, заблудившийся в пустыне, неизвестно откуда пришедший охотник на оленей, взявшийся врачевать больных, прячущиеся в ирисах ночные птицы, запах эфира в солнечный день, бродяга на царском троне, снега и дожди давно минувших лет. Этот перечень вызвал легко напрашивающуюся пародию со стороны доктора Нордау, чья холерическая диатриба «О вырождении» стала ценнейшей антологией писателей, подвергнутых им суду. Как правило, искусство обосновывает и предваряет события, о которых говорит; Метерлинк в своих драмах намеренно выводит перед нами странные существа, которые подчиняют себе воображение, но остаются необъясненными. Герои «Les aveugles»[159] (1890) — двое потерявшихся в лесу слепцов; в написанной тогда же «L’intruse»[160] старик слышит шаги входящей в его дом смерти. В «L’oiseau bleu»[161] (1909) прошлое — замкнутый круг, населенный неподвижными восковыми фигурами. Метерлинк был первым драматургом-символистом.