Хорхе Борхес – Собрание Сочинений. Том 3. Произведения 1970-1979 годов. (страница 78)
Перечисленному не откажешь в логике. Наделите героя божественной миссией, и завтра (а сам он проделал это уже сегодня) придется освободить его от каких бы то ни было обязательств перед людьми на манер знаменитого героя Достоевского или кьеркегоровского Авраама{368}. Любой политический прохвост, понятное дело, зачисляет себя в герои, полагая, будто учиненный им кровавый кавардак — вполне достаточное тому доказательство.
В первой песни «Фарсалии» у Лукана есть чеканная строка: «Victrix causa deis placuit, sed victa Catoni» («За победителей были боги, за побежденных — Катон{369}»). Иначе говоря, человек не обязан подчиняться миру. Для Карлейля, напротив, история всегда права. Побеждают достойные, и всякий, кто не слеп, поймет, что до утра при Ватерлоо Наполеон защищал правое дело, а к десяти вечера — беззаконие и гнусность.
Все это нисколько не умаляет искренности Карлейля.
Он, как мало кто, чувствовал нереальность мира (нереальность кошмара, притом безжалостного). Единственной опорой оставалась работа и, как понятно, не результат — всего лишь суета и призрак, — а она сама. Он писал: «Труды человека хрупки, ничтожны, недолговечны, и только сам не покладающий рук и сила движущего им духа чего-то стоят».
Лет сто назад Карлейлю казалось, будто он присутствует при гибели отжившего мира, спасти который можно лишь одним — аннулировав всевозможные парламенты и установив твердую власть сильных и не тратящих слов людей[148]. Россия, Германия, Италия до дна осушили чашу с этой всемирной панацеей. Результаты налицо: раболепие, страх, жестокость, скудоумие и доносительство.
На Карлейля, о чем немало писали, заметно влиял Жан-Поль Рихтер. Карлейль перевел на английский его «Das Leben des Quintus Fixlein»[149], но даже самый рассеянный читатель не спутает и страницу перевода с оригиналом. Обе книги — своего рода лабиринт, но Рихтером движут умиление, томность и чувственность, тогда как Карлейлем — пыл работника.
В августе 1833 года чету Карлейлей в их пустынном Крейгенпаттоке навестил юный Эмерсон. (Карлейль в тот вечер превозносил «Историю» Гиббона, называя ее «блистательным мостом между древностью и Новым временем».) В 1847 году Эмерсон еще раз приехал в Англию и прочел несколько лекций, составивших книгу «Избранники человечества». В замысле он шел от Карлейля и, думаю, не зря подчеркнул это внешнее сходство, чтобы тем резче выделить глубинные различия.
Судите сами. Для Карлейля герои — неприступные полубоги, с этакой военной прямотой и крепким словцом управляющие отданным под их начало человечеством. Напротив, Эмерсону они дороги как замечательные образцы воплощенных возможностей, таящихся в каждом. Для него Пиндар — доказательство
Фантастическая философия, которую исповедует Эмерсон, именуется, понятно, монизмом. Наша участь трагична, поскольку мы отделены друг от друга, замурованы в свое пространство и время, но подобная вера льстит нам, упраздняя обстоятельства и доказывая, что каждый человек несет в себе все человечество и нет ни одного, в ком не таился бы целый мир. Обычно подобного учения держатся люди несчастные или сухие, стремясь поэтому раствориться в беспредельности космоса, — Эмерсон же, несмотря на больные легкие, был от природы человек счастливый. Он вдохновил Уитмена и Торо и остался крупным мастером интеллектуальной лирики{370}, виртуозом афористической мысли, ценителем жизненного многообразия, тонким читателем кельтов и греков, александрийцев и персов.
Латинисты окрестили Солина{371} обезьяной Плиния. Году в 1873-м поэт Суинберн счел себя задетым Эмерсоном и отправил ему частное письмо, где были следующие любопытные слова (других я не хочу повторять): «Вы, милостивый государь, беззубый и бессильный бабуин, напяливший мантию с плеча Карлейля». Груссак обошелся без зоологических уподоблений, но от самого упрека не отказался: «Что до трансцендентального и полного символами Эмерсона, то он, как всякий знает, что-то вроде американского Карлейля, только без разящего стиля шотландца и его пророческого видения истории; последний нередко предстает темным именно потому, что глубок, тогда как первый, боюсь, чаще кажется глубоким из-за того, что темен; но в любом случае колдовскую власть осуществившегося над многообещающим со счетов не сбросишь, и лишь простодушное чванство соотечественников может равнять учителя со скромным учеником, до конца сохранявшим перед наставником почтительную позу Эккермана{372} перед Гёте». С бабуином или без, оба обвинителя недалеко ушли друг от друга. Я же, правду сказать, не вижу между Эмерсоном и Карлейлем ничего общего, кроме неприязни к XVIII веку. Карлейль — романтик со всеми достоинствами и пороками простонародья, Эмерсон — дворянин и классик.
В своей ничем, кроме этого, не примечательной главе «Кембриджской истории американской литературы» Пол Элмер Мор{373} именует Эмерсона «крупнейшей фигурой американской словесности». Задолго до него Ницше писал{374}: «Мало чьи книги для меня ближе книг Эмерсона; хвалить их было бы, с моей стороны, неуважением».
В веках, в истории Уитмен и По как мастера изобретательности и основатели целых сект сумели затмить Эмерсона. Но сравните их слово за словом, и вы убедитесь: бесспорное превосходство — на его стороне.
ТОМАС КАРЛЕЙЛЬ
«САРТОР РЕЗАРТУС»
Со времен Парменида из Элеи и вплоть до нынешнего дня идеализм — учение, объявляющее мир, включая время, пространство и, вероятно, нас самих, всего лишь видимостью или хаотическим переплетением видимостей, — исповедовали в разных формах разные мыслители. Вероятно, никто не изложил его с большей ясностью, чем епископ Беркли, и уж точно никто — с большей убежденностью, отчаянием и сатирической силой, чем молодой шотландец Томас Карлейль в своем головоломном «Сарторе Резартусе» (1831). Эти латинские слова означают «Перелицованный портной» или «Перекроенный закройщик»; сама книга не менее бесподобна, чем ее заглавие.
Карлейль обращается к авторитету вымышленного профессора Диогенеса Тёйфельсдрека (буквально, богорожденного дьяволова дерьма), якобы опубликовавшего в Германии объемистый трактат по философии песка, или, иначе говоря, философии видимости. Более чем двухсотстраничный «Сартор Резартус» будто бы выступает простым комментарием и конспектом той огромной книги. Уже Сервантес (Карлейль читал его по-испански) приписывал «Дон Кихота» арабскому автору Сиду Ахмету Бен-Инхали. В книгу Карлейля входит биография Тёйфельсдрека — на самом деле это символическая и потаенная автобиография, содержащая немало шуточных пассажей. Ницше обвинил Жан-Поля в том, что тот сделал Карлейля худшим писателем Англии. Влияние Жан-Поля очевидно, но последний — зритель всего лишь мирных, а нередко и попросту скучных снов, тогда как Карлейль — зритель кошмаров. Сентсбери в своей истории английской литературы внушает мысль, что «Сартор Резартус» это парадокс Свифта, непомерно разросшийся под неистощимым пером Стерна, который был наставником Жан-Поля. Карлейль действительно упоминает пророчества Свифта, писавшего в «A Tale of a Tub»[150], что нескольких кусочков горностаевой шкуры вкупе с париком вполне достаточно, чтобы называться судьей, а правильно подобранного сочетания черного атласа с белым льняным полотном — чтобы именоваться епископом.
Идеализм утверждает, что мироздание — всего лишь видимость; Карлейль настаивает, что оно — фарс. Атеист, он считал себя порвавшим с верой отцов, но, судя по представлениям о мире, человеке и его поступках, так и остался, как отмечает Спенсер, несгибаемым кальвинистом. Его беспросветный пессимизм, этика стали и огня — по-видимому, наследие пресвитериан; его мастерство в искусстве злословия, учение об истории как Священном Писании, которое мы растолковываем и пишем изо дня в день и в которое вписаны сами, довольно точно предвосхищает Леона Блуа. В середине девятнадцатого столетия он пророчески писал, что демократия это хорошо организованный хаос у избирательных урн, и рекомендовал переплавить все бронзовые монументы в общеполезные бронзовые ванны. Я не знаю более пламенной и взрывчатой книги, книги, глубже проникнутой безысходностью, чем «Сартор Резартус».
ФРАНЦ КАФКА
«ПРЕВРАЩЕНИЕ»{375}
Кафка появился на свет в еврейском квартале Праги в 1883 году. Он рос болезненным и мрачным: отец в глубине души его всю жизнь презирал и до 1922 года тиранил. (Из этого конфликта, из неотступных мыслей о загадочных милостынях и безграничных требованиях отцовской власти родилось, как признавался сам Кафка, все им написанное.) Про его юность известно лишь то, что любовь была для него мучением и что ему нравились книги о путешествиях. После университета он некоторое время служил в страховой компании. От этой работы его роковым образом освободил туберкулез: вторую половину жизни Кафка, с небольшими перерывами, провел в санаториях Тироля, Карпат и Эрцгебирге. В 1913 году он выпустил свою первую книгу «Наблюдение», в 1919-м — четырнадцать фантастических рассказов или четырнадцать коротких кошмаров, составивших томик под названием «Сельский врач».