реклама
Бургер менюБургер меню

Хорхе Борхес – Собрание Сочинений. Том 3. Произведения 1970-1979 годов. (страница 115)

18

Те годы были для меня счастливыми, потому что я был окружен друзьями. Назову Нору Ланге, Маседонио, Пиньеро и моего отца. Мы работали с искренним энтузиазмом — мы чувствовали, что обновляем и прозу и поэзию. Конечно, я, как обычно молодые люди, изо всех сил старался изображать несчастного — некую смесь Гамлета и Раскольникова. Наши произведения никуда не годились, но дружба наша осталась неизменной.

В 1924 году я вошел в две литературные группы. Одна, воспоминание о которой мне и сейчас приятно, сложилась вокруг Гуиральдеса, тогда еще не написавшего свой роман «Дон Сегундо Сомбра». Гуиральдес отнесся ко мне очень великодушно. Я приносил ему весьма нескладные стихотворения, и он, читая между строк, догадывался, что я хотел выразить, но не смог из-за своей литературной неумелости. Потом он рассказывал об этом стихотворении другим людям, и те возмущались, не находя всего этого в тексте. Другая группа, о которой я вспоминаю с огорчением, была при журнале «Мартин Фьерро». Мне не нравились их позиции, их приверженность французской идее, что литература должна постоянно обновляться — что Адам каждое утро рождается заново, — а также убеждение, что, поскольку в Париже существуют литературные группировки, которые погрязли в соперничестве и перебранках, мы-де должны не отставать и поступать так же. Одним из результатов было то, что в Буэнос-Айресе завязалась показная литературная баталия — между «Флоридой» и «Боэдо». «Флорида» представляла деловую часть города, «Боэдо» — пролетариат. Я бы предпочел состоять в «Боэдо», поскольку я писал о старой Северной окраине и о трущобах, о грусти и закатах. Но один или два конспиратора — это были Эрнесто Паласио из «Флориды» и Роберто Мариани из «Боэдо» — сообщили мне, что я уже числюсь среди воинов «Флориды» и менять позицию мне поздно. Весь этот конфликт был сфабрикован. Некоторые писатели принадлежали к обеим группам — например Роберто Арльт и Николас Оливари{524}. Мнимую эту ссору ныне очень серьезно изучают в «легковерных университетах». Но в действительности делалось это отчасти ради рекламы, отчасти из мальчишеского озорства.

С этими годами для меня связаны имена Сильвины и Виктории Окампо, поэта Карлоса Мастронарди, Эдуардо Мальеа{525} и, не на последнем месте, Алехандро Шуля Солара. В каком-то смысле можно сказать, что Шуль, который был мистиком, поэтом и художником, — это наш Уильям Блейк. Вспоминаю, что однажды, в какой-то особенно душный день, я спросил его, что он делал в такую жару. Ответ гласил: «Ничего стоящего, разве что после ленча придумал двенадцать религий». Шуль был также филологом и изобретателем двух языков. Один из них был философский язык в духе Джона Уилкинса, а другой — реформированный испанский, со множеством включенных в него английских, немецких и греческих слов. Происходил Шуль из балтийского и итальянского родов. «Шуль» — его переделка фамилии «Шульц», а «Солар» — из «Солари». В этот период я также встретил Альфонсо Рейеса. Он был послом Мексики в Аргентине и обычно приглашал меня по воскресеньям в посольство на обед. По моему мнению, Рейес — самый изысканный стилист в испанской прозе нашего века, и я в своем творчестве немало от него перенял в смысле простоты стиля и непосредственности.

Подводя итог этому периоду моей жизни, я вижу, что тот самодовольный и догматичный молодой человек, каким я был тогда, мне не симпатичен. Однако тогдашние мои друзья еще живы, и они мне очень близки. По сути, они составляют лучшую часть меня. Мне кажется, дружба — это единственная заслуживающая уважения аргентинская страсть.

В течение своей жизни, посвященной главным образом книгам, я прочитал совсем немного романов и в большинстве случаев только чувство долга заставляло меня дойти до последней страницы. В то же время я всегда любил читать и перечитывать короткие рассказы. Стивенсон, Киплинг, Джеймс, Конрад, По, Честертон, сказки «Тысячи и одной ночи» Лейна и некоторые рассказы Готорна были моим, сколько я себя помню, привычным чтением. Чувство, что большие романы, вроде «Дон Кихота» и «Гекльберри Финна», по существу бесформенны, лишь укрепляло мое пристрастие к форме короткого рассказа, необходимые элементы которого — экономность и четко обозначенные начало, середина и конец. Однако как писатель я многие годы считал, что короткий рассказ мне не по силам, и лишь после ряда долгих, идущих окольными путями робких опытов в повествовании я сел писать настоящие рассказы.

Лет шесть — с 1927 до 1933 года — ушло у меня на то, чтобы от чересчур уж самодовольного скетча «Hombres pelearon» перейти к моему первому настоящему короткому рассказу «Hombre de la esquina rosada» («Мужчина из Розового кафе»). Умер мой друг дон Николас Паредес, бывший политический босс и профессиональный картежник Северной окраины, и мне захотелось сохранить что-то услышанное от него, его истории и особую его манеру рассказывать. Я отделывал каждую страницу, проверяя на слух каждую фразу и стараясь точно передать его интонацию. В то время мы жили за городом, в Адроге, и я, зная, что мать решительно не одобрит сюжет рассказа, сочинял его украдкой в течение нескольких месяцев. Вначале он появился под названием «Hombres de las orillas» («Мужчины городских окраин») в субботнем приложении, которое я издавал в бульварной газете «Критика». Но из робости, а возможно, от чувства, что этот рассказ отчасти недостоин моего уровня, я подписался псевдонимом — именем одного из моих прапрадедушек, Франсиско Бустоса. Хотя рассказ снискал широкую, даже до неловкости, известность (теперь я нахожу его только театральным и манерным, а героев — ходульными), я никогда не рассматривал его как отправной пункт. Просто он возник как своего рода причуда.

Подлинное начало моего пути как автора рассказов открывает серия очерков под названием «Historia universal de la infamia» («Всемирная история бесславья»), которыми я снабжал страницы «Критики» в 1933 и 1934 годах. Ирония этой затеи состоит в том, что «Мужчина из Розового кафе» был действительно рассказом, а эти очерки и некоторые последовавшие за ними художественные произведения, приведшие меня к собственно рассказам, были в духе мистификаций и псевдоочерков. В моей «Всемирной истории» я не хотел повторить того, что сделал Швоб в своих «Вымышленных жизнях». Он напридумывал биографии реально существовавших людей, о которых известно мало что или вовсе ничего. Я же, напротив, читал биографии известных людей, а затем умышленно менял и переиначивал их по своему усмотрению. Например, прочитав «Банды Нью-Йорка» Герберта Эсбери, я изложил свой вольный вариант образа Манка Истмена, еврея бандита, совершенно не похожий на описанный у избранного мною автора. То же самое я проделал с Биллом Убийцей, с Джоном Меррелом (которого я переименовал в Лазаруса Мореля), с Пророком в Маске из Хорасана, с лжецом Тичборном и некоторыми другими. Я никогда не помышлял опубликовать эти рассказы в книге. Они предназначались для развлекательного чтения в «Критике» и были нарочито экзотичны. Теперь я полагаю, что скрытая ценность этих очерков — помимо несомненного удовольствия, с которым я их писал, — состоит в том, что это упражнения в повествовании. Поскольку общий план или обстоятельства были заданы, оставалось лишь вышить всевозможные живые подробности.

Следующий мой рассказ «Приближение к Альмутасиму», написанный в 1935 году, — мистификация и псевдоочерк вместе. Предполагается, что это якобы изложение книги, опубликованной в Бомбее тремя годами раньше. Этим мнимым вторым изданием я обязан подлинному издателю Виктору Голланцу, а предисловием — настоящей писательнице Дороти Ли Сейере. Но и автор, и книга — целиком моя выдумка. Я сочинил сюжет и детали некоторых глав — заимствуя у Киплинга и переделав персидского мистика двадцатого века Фаридаддина Аттapa, — и в конце тщательно отметил неудачи книги. Этот рассказ появился в следующем году в сборнике моих эссе «Historia de la eternidad» («История вечности»), задвинутый в конец книги вместе со статьей об «Искусстве оскорбления». Те, кто читал «Приближение к Альмутасиму», поверили моей выдумке, а один из друзей даже затребовал из Лондона экземпляр упомянутого мной оригинала. Лишь в 1942 году я издал его как собственный рассказ в моем первом сборнике рассказов «El jardin de senderos que se bifurcan» («Сад расходящихся тропок»). Возможно, я отнесся к нему несправедливо — теперь мне кажется, что он был предвестником и даже наметил некий образец для тех рассказов, которые еще ждали своего воплощения и на которых основана моя репутация автора рассказов.

Около 1937 года я впервые поступил на постоянную службу. До того времени я выполнял небольшие литературные работы. Такой было приложение к «Критике», грубо, порой даже безвкусно иллюстрированная развлекательная полоса. Был также «Очаг», популярный еженедельник, куда я дважды в месяц представлял несколько страниц с рецензиями на заграничные книги и заметками об авторах. Я также писал тексты хроники и издавал псевдонаучный журнал под названием «Город», который на самом деле был рекламным органом буэнос-айресского метро, находившегося в частном владении. Все эти работы оплачивались скудно, а я уже давно перешагнул тот возраст, когда следовало начать вносить свою лепту в домашний бюджет. С помощью друзей меня устроили на весьма скромную должность первого помощника в филиале городской библиотеки Мигеля Кане{526}, далеко от дома, в унылой, однообразной юго-западной части города. Хотя были еще второй и третий помощники, ниже меня по рангу, но был также директор и первый, второй и третий заместители надо мной. Получал я двести десять песо в месяц, а потом дошел до двухсот сорока. Эти суммы равнялись примерно семидесяти-восьмидесяти американским долларам.