Хорхе Борхес – Собрание Сочинений. Том 3. Произведения 1970-1979 годов. (страница 109)
Мой отец, Хорхе Гильермо Борхес, был юристом. По своим убеждениям философ-анархист, последователь Спенсера, он преподавал психологию в Нормальной школе современных языков, где читал свой курс на английском языке, пользуясь кратким учебником психологии Уильяма Джеймса. Владение английским языком объяснялось тем, что его мать, Фрэнсис Хейзлем, родилась в графстве Стаффордшир в семье выходцев из графства Нортумберленд. В Южную Америку ее привела цепь довольно необычных обстоятельств. Старшая сестра, Фанни Хейзлем, вышла замуж за инженера итальянско-еврейского происхождения по имени Хорхе Суарес, который привез в Аргентину новшество, первую конку, тут он и его жена поселились, а затем пригласили Фанни. Вспоминаю связанный с его предприятием анекдот. Суарес, приглашенный во «дворец» генерала Уркисы в провинции Энтре-Риос, весьма неосмотрительно выиграл первую партию в карты с генералом, суровым диктатором этой провинции, скорым на кровавую расправу. После окончания игры встревоженные гости, друзья Суареса, сказали ему, что, если он хочет получить разрешение на устройство конного трамвая в этой провинции, предполагается, что он каждый вечер будет проигрывать некую толику золотых монет. Уркиса был таким плохим игроком, что Суаресу стоило немалых усилий проигрывать назначенную сумму.
Фанни Хейзлем встретила полковника Франсиско Борхеса в Парана, главном городе провинции Энтре-Риос. Произошло это в 1870 или 1871 году, во время осады города отрядом «монтонерос», вооруженных гаучо под командой Рикардо Лопеса Хордана. Борхес, ехавший верхом во главе своего полка, командовал солдатами, защищавшими город. Фанни Хейзлем увидела его с плоской крыши своего дома; в этот же вечер был устроен бал в честь прибытия на помощь правительственных войск. Фанни и полковник встретились, танцевали на балу, полюбили друг друга и вскоре поженились.
Мой отец был младшим из двух сыновей. Он родился в Энтре-Риос и частенько говорил моей бабушке, почтенной английской даме, что он, мол, не настоящий энтрерианец, так как «был зачат в пампе». Бабушка же с истинно английской сдержанностью отвечала: «Я, право, не понимаю, что ты имеешь в виду». Слова моего отца, однако, были правдой, так как дед мой в начале семидесятых годов прошлого века был главнокомандующим войск на северной и западной границах провинции Буэнос-Айрес. В детстве я слышал от Фанни Хейзлем немало историй о приграничной жизни тех лет. Одна из них пересказана в моей «Истории воина и пленницы». Моей бабушке довелось беседовать со многими индейскими вождями, чьи весьма странные имена были, помнится мне, Симон Коликео{500}, Катриэль, Пинсен и Намункура{501}. В 1874 году, во время нашей гражданской войны, мой дед, полковник Борхес, погиб. Был ему тогда сорок один год. В сложной боевой обстановке, приведшей к поражению его войска при Ла-Верде, он в белом пончо медленно ехал по полю сражения с отрядом в десять-двенадцать человек по направлению к линии неприятеля и был сражен двумя пулями из винтовки типа «ремингтон». Тогда эти винтовки были применены в Аргентине впервые, и мое воображение приятно щекочет мысль о том, что фирма, выпускающая лезвия, которыми я каждое утро бреюсь, носит то же название, что и фирма, убившая моего деда.
Фанни Хейзлем была большая любительница чтения. Когда ей было уже за восемьдесят, люди, чтобы сделать ей приятное, говорили, бывало, что теперь, мол, нет таких писателей, которые могли бы соперничать с Диккенсом и Теккереем. На что бабушка отвечала: «Вообще говоря, я предпочитаю Арнолда Беннетта, Голсуорси и Уэллса». В 1935 году, в девяностолетнем возрасте, она, умирая, созвала нас и сказала по-английски (на испанском она говорила свободно, но не очень правильно) слабым своим голосом: «Я всего лишь старая женщина, которая очень-очень медленно умирает. В этом нет ничего примечательного и интересного». Она не могла понять, почему все домочадцы встревожены, и оправдывалась, что так долго умирает.
Мой отец был человек очень умный и, как все умные люди, очень мягкий. Однажды он сказал мне, чтобы я хорошенько смотрел на солдат, их форму, казармы, флаги, церкви, священников и лавки мясников, потому что все это вскоре исчезнет, а я смогу рассказать своим детям, что сам это видел. К сожалению, его пророчество не сбылось. Причем отец был настолько скромен, что, наверно, хотел бы быть невидимым. Хотя он очень гордился своими английскими предками, он сам над этим посмеивался и с притворным смущением говаривал: «В конце-то концов, кто они такие, англичане? Всего лишь орава сельских работников в Германии». Его кумирами были Шелли, Китс и Суинберн. Читательские его интересы сосредоточивались в двух планах. Во-первых, книги по философии и психологии (Беркли, Юм, Ройс и Уильям Джеймс). Именно он открыл мне силу поэзии — тот факт, что слова — это не только средство общения, но также магические символы и музыка. Когда я теперь декламирую английские стихи, мать говорит, что у меня совершенно отцовский голос. Также он, незаметно для меня, дал мне первые уроки философии. Когда я был еще совсем юн, он с помощью шахматной доски показал мне парадоксы Зенона — Ахиллеса и черепаху, не двигающуюся в полете стрелу, невозможность движения. Позже, не упоминая имени Беркли, он постарался преподать мне начатки идеализма.
Моя мать, Леонор Асеведо де Борхес, происходит из старинного аргентинско-уругвайского рода и в девяносто четыре года еще крепка и бодра и истинно благочестива. В годы моего детства религиозность была уделом женщин и детей; большинство мужчин в Буэнос-Айресе были вольнодумцами — хотя, если б спросили их самих, они бы назвали себя католиками. Думаю, что от своей матери я унаследовал ее свойство думать о людях хорошо и сильно развитое чувство дружбы. Кроме того, она всегда отличалась гостеприимством. С тех пор как она благодаря моему отцу изучила английский, она читала в основном на этом языке. После смерти моего отца, обнаружив, что она не может внимательно читать напечатанное, она попробовала перевести «Человеческую комедию» Уильяма Сарояна, чтобы заставить себя сосредоточиться. Перевод был напечатан, и она за него была удостоена премии общества армян Буэнос-Айреса. Впоследствии она перевела несколько рассказов Готорна и одну из книг по искусству Герберта Рида{502}, также издала переводы Мелвилла, Вирджинии Вулф и Фолкнера, которые считают моими. Она всегда была моим товарищем во всем — особенно в последние годы, когда я начал слепнуть, — и понимающим, снисходительным другом. Многие годы, до самых последних лет, она исполняла для меня всю секретарскую работу — отвечала на письма, читала мне вслух, писала под мою диктовку, а также сопровождала меня во многих поездках по нашей стране и за границей. Именно она — хотя я в то время никогда об этом не помышлял — спокойно и успешно способствовала моей литературной карьере.
Ее дедом был полковник Исидоро Суарес, который в 1824 году, в возрасте двадцати четырех лет, возглавил знаменитую атаку перуанской и колумбийской кавалерии, которая переломила ход битвы при Хунине в Перу. Это была предпоследняя битва в южноамериканской Войне за независимость. Хотя Суарес приходился троюродным братом Хуану Мануэлю Росасу, который правил в Аргентине с 1835 до 1852 года, он предпочел изгнание и бедность в Монтевидео жизни при тирании в Буэнос-Айресе. Его поместье, разумеется, было конфисковано, и один из его братьев казнен. Другим членом рода моей матери был Франсиско де Лаприда, который в 1816 году в Тукумане, где он был председателем конгресса, провозгласил независимость Аргентинской Конфедерации и был убит в 1829 году во время гражданской войны. Отец моей матери, Исидоро Асеведо, хотя и был штатским, принимал участие в гражданских войнах шестидесятых и восьмидесятых годов девятнадцатого века. Таким образом, по обеим линиям у меня были предки военные; отсюда, возможно, моя тяга к судьбе эпических героев, в которой мои боги мне отказали, и, без сомнения, весьма мудро.
Я уже говорил, что большую часть своего детства я провел в домашней обстановке. У моей сестры и у меня не было друзей, и я придумал нам двух воображаемых товарищей — Килоса и Ветряка. (Когда они в конце концов нам надоели, мы сказали матери, что они умерли.) Я всегда был очень близорук, носил очки и отличался слабым здоровьем. Поскольку большинство моих родственников были военными — даже брат моего отца служил морским офицером — и я знал, что никогда военным не буду, я уже очень рано начал стыдиться того, что я книжник, а не человек действия. Все свое детство я считал, что любить меня было бы очень несправедливо. Мне казалось, что я недостоин особой привязанности, и, помню, в дни моего рождения я изнывал от стыда, потому что меня осыпали подарками, а я полагал, что ничего не сделал, чтобы их заслужить, — что я просто обманщик. От этого чувства я избавился после тридцати лет или около того.
Дома у нас обычно говорили и на английском, и на испанском. Если бы меня спросили о главном событии в моей жизни, я бы назвал библиотеку моего отца. В самом деле, мне иногда кажется, что я так и не вышел за пределы этой библиотеки. Я и сейчас могу ее нарисовать. Она находилась в отдельной комнате с застекленными шкафами и, вероятно, насчитывала несколько тысяч томов. Будучи очень близоруким, я забыл большинство лиц, знакомых мне в те времена (возможно, когда я думаю о своем дедушке Асеведо, я думаю о его фотографии), однако я живо представляю себе очень многие гравюры энциклопедий Чемберса и Британской. Первой повестью, которую я прочитал, был «Гекльберри Финн». Затем были «Налегке»{503} и «Чудесные дни в Калифорнии». Прочел я также книги капитана Марриета, Уэллса «Первые люди на луне», По, однотомник Лонгфелло, «Остров сокровищ», Диккенса, «Дон Кихота», «Школьные годы Тома Брауна»{504}, «Сказки» братьев Гримм, Льюиса Кэрролла, «Приключения мистера Верданта Грина»{505} (книжка, теперь забытая), «Тысячу и одну ночь» Бертона. Книга Бертона, изобиловавшая тем, что тогда считалось непристойностями, была под запретом, и мне приходилось читать ее украдкой, на крыше. Но я в это время был так увлечен волшебством, что вовсе не замечал этих предосудительных мест, я читал сказки, не подозревая о каком-то ином их смысле. Все упомянутые книги я прочел на английском. Когда впоследствии я читал «Дон Кихота» в оригинале, это звучало для меня как плохой перевод. До сих пор помню красные томики с золотым тиснением издательства Гарнье. В какой-то период отцовская библиотека была разрознена, и, когда я прочитал «Кихота» в другом издании, у меня было чувство, будто это не настоящий «Дон Кихот». Позже один из друзей подарил мне издание Гарнье с теми же гравюрами, теми же примечаниями и с теми же опечатками. Все эти элементы для меня — часть книги; именно таким вижу я настоящего «Дон Кихота».