Хилари Мантел – Учиться говорить правильно (страница 4)
На ежегодный экзамен по Закону Божьему у нас в начальной школе всегда приглашали католического священника; и это был последний раз для меня. Он сразу занял высокое кресло нашей директрисы, осторожно расположив на деревянной приступке свои широкие ступни в грубых башмаках. Священник был уже старенький, страдал одышкой, и от него исходил слабый запах влажной шерсти, лекарственных припарок, микстуры от кашля и набожности. Он очень любил задавать всякие заковыристые вопросы. «Нарисуй мне душу», – говорил он. А недалекий ребенок, взяв в руки мел, изображал на доске нечто, более всего похожее на человеческую почку или, может, на подметку ботинка. «Ах, нет, – расстраивался святой отец, хрипя и задыхаясь, – это не то. Душа, малыш, это сердце».
В тот год мне исполнилось десять лет, и к этому времени наше материальное положение и впрямь существенно изменилось. Мать оказалась права, сделав ставку на нашего холерического Жильца. Он оказался человеком невероятно мобильным, и вскоре мы вместе с ним переехали в маленький симпатичный городок, очень аккуратный и с более теплым климатом; весна там наступала гораздо раньше, и дома буквально утопали среди цветущих вишневых деревьев; лужайки перед домами были тщательно подстрижены, и над ними неслышно носились дрозды. Если шел дождь, тамошние жители говорили: ну что ж, для сада это очень даже хорошо, а в том рабочем поселке, где мы жили раньше, дождь воспринимали как одну из бесчисленных неприятностей, уготованных людям жестокой судьбой. Я почему‐то всегда был уверен, что Боб прятался среди истерзанных непогодой грядок с салатом из-за горестей, недоумения и своего чрезмерного трудолюбия. К нашему отъезду казалось, кости его гремят, отвечая на наш прощальный смех. О Филипе я тогда вообще не думал. Я выбросил его из головы, словно его никогда и на свете не было. «Ты, главное, никому не говори, что мы не женаты, – заговорщицким тоном предупреждала меня мать, словно радуясь своей двойной жизни. – Запомни: о нашей семье никогда и никому ни слова. Нечего им в наши дела нос совать». А еще нельзя дразниться через садовую изгородь, думал я. И слово «фобос» тоже произносить нельзя.
Лишь много позже, уже покинув родной дом, я понял, какой веселой и беззаботной была наша тогдашняя жизнь – как свободно люди разговаривали друг с другом, как свободно они жили. В их жизни не было тайн, в их сущности не было яда. Люди, которых я тогда знал, обладали невинностью и открытостью, мне самому, увы, совершенно не свойственными; если же я когда‐то и обладал подобными качествами, то давным-давно их утратил, они словно растворились в вечерних туманах, в сумерках, которые сгущались уже к четырем часам дня, в садиках, разделенных убогими изгородями и межами, заросшими сорной травой.
Я стал юристом; ведь, как говорится, надо же на что‐то жить, не так ли? Промелькнуло целое десятилетие – шестидесятые годы, – и собственное детство стало казаться мне принадлежащим совершенно иному, куда более древнему и куда более сумрачному миру. То был мой собственный внутренний мир, и я порой посещал его во сне, но каждый такой сон потом словно отбрасывал мрачную тень на весь последующий день моей жизни. Начались беспорядки в Северной Ирландии, и моя семья вечно ввязывалась в споры по этому поводу, а в газетах было полно фотографий – улицы с сожженными магазинами, а рядом их несчастные хозяева, и лица их так напоминали наши собственные.
Филип вновь появился в моей жизни, когда я успел уже стать взрослым и получить профессию; я жил тогда вдали от родного дома, но однажды приехал туда в гости. Солнечным пасхальным утром я завтракал в столовой, и окна ее, выходившие в сад, были распахнуты настежь, а за окнами виднелись аккуратно подстриженная лужайка и декоративная альпийская горка. Поскольку меня принимали как гостя, то за завтраком тост мне подали на тарелке, а джем положили в отдельную плошечку. До чего же изменилась здешняя жизнь, думал я, просто до неузнаваемости! Даже наш Жилец стал выглядеть почти цивилизованным: носил деловой костюм и посещал собрания «Ротари Клаб» [3].
Моя мать, в последнее время немного пополневшая, присела напротив и протянула мне местную газету, свернутую так, чтобы видна была лишь конкретная фотография.
– Посмотри-ка, – сказала она, – это свадьба той Сьюзи, что по соседству жила.
Я взял газету и, отложив тост, стал рассматривать лицо и фигуру той бывшей девочки, что тоже жила когда‐то в стране моего детства. Сьюзи выглядела все такой же «сердиткой»; она даже букет невесты держала в руках точно дубинку. Хотя все же в улыбке немного приподняла свою тяжеловатую челюсть. Рядом с ней стоял новоиспеченный супруг, а чуть позади неясными и ирреальными световыми пятнами виднелась родня. Я стал искать среди них того, кого мог бы теперь узнать, и нашел: Филип, ссутулившись и как бы смутно кому‐то угрожая, наполовину скрывался за рамкой фотографии.
– А где теперь ее брат? – спросил я. – Он был на свадьбе?
– Филип? – Мать как‐то удивленно на меня посмотрела и некоторое время молчала. Она даже рот слегка приоткрыла – воплощенная неуверенность – и, сама того не замечая, крошила пальцами кусочек тоста. – Неужели тебе никто не рассказывал? Ну, о том несчастном случае? По-моему, я тебе говорила… Разве я тебе сразу же обо всем не написала? – Она нахмурилась, даже тарелку со своим скромным завтраком сердито оттолкнула и смотрела на меня укоризненно: похоже, я сильно ее разочаровал. – Он же умер! – вымолвила она наконец.
– Умер? Как? Когда?
Мать кончиком пальца сняла с уголка рта какую‐то крошку.
– Сам себя убил. – Она встала, подошла к кухонному буфету, выдвинула какой‐то ящик, порылась под столовыми салфетками и фотографиями. – Вот, у меня сохранилась та газета. А ведь мне казалось, что я ее тебе послала…
Я понимал, что давно уже изо всех сил стараюсь буквально по кускам отсечь от себя свою прежнюю жизнь, вырвать ее из души и тела, а потому, естественно, многое пропустил. Однако мне казалось, что я все же не пропустил ничего существенного. Но смерть Филипа… Я вспомнил, как он кидался в меня камнями, как смущенно щурил свои серые глаза; вспомнил, что его голенастые ноги ниже края шортов были вечно покрыты синяками и ссадинами…
– С тех пор уже несколько лет прошло, – сказала мать, вновь присаживаясь к столу и протягивая мне найденную газету.
Как же быстро желтеют новостные издания! Глядя на эту газету, можно было подумать, что она из хранилища Викторианской публичной библиотеки. Я тут же начал читать и узнал, что Филип сам себя взорвал. Впрочем, в газете были приведены и подробный отчет коронера, и решение суда, в котором сие прискорбное событие именовалось «смертью в результате несчастного случая».
Филип смастерил в садовом сарае Боба некое взрывное устройство «на основе сахара и гербицидов». Причуды того времени – странные хобби, в том числе и по изготовлению различных взрывных устройств в домашних условиях; особенно это стало популярным после событий в Белфасте. Бомба Филипа – так и осталось невыясненным, с какой целью он ее изготовил, – в итоге неожиданно взорвалась прямо ему в лицо. И я вдруг начал размышлять: о чем он успел подумать в момент взрыва? Что осталось в его памяти? Сарай, мгновенно превратившийся в груду мусора? Горка пыли там, где высились стопки пустых цветочных горшков? Или то, как коровы на пастбище, услышав громкий хлопок, с любопытством повернули в ту сторону головы? И у меня вдруг промелькнула совершенно неуместная мысль: а ведь Ирландия в конце концов все‐таки его погубила, зато я, один из «временных» [4], один из «черных беретов», жив и невредим. Филипп был первым погибшим среди моих сверстников. И я теперь часто его вспоминаю. Ведь его же погубил какой‐то… гербицид – услужливо подсказывает мне память. Гербицид ‒ словно это слово требовало повторения. Впрочем, у меня самого взрыватель более замедленного действия.
Сгинувший
В раннем детстве я часто спотыкалась и падала, с трудом перебираясь через бордюрный камень на тротуаре, куда выходила задняя дверь нашего дома, так что во время прогулок меня обычно сопровождал пес Виктор. Мы с большими предосторожностями пересекали двор, и я мертвой хваткой вцеплялась в ошейник пса и в густую жесткую шерсть у него на загривке. Виктор был уже стар, а его потрепанный кожаный ошейник стал совсем мягким и сильно истончился, так что держаться за него мне было очень удобно. Солнечный свет отражался от шиферных крыш и булыжной мостовой, между камнями которой расцветали одуванчики; старухи выбирались на крыльцо подышать воздухом, усаживались на кухонные табуретки и подолгу сидели, то и дело расправляя юбку на коленях. А где‐то далеко-далеко от нас – на фабриках, в полях, на угольных шахтах – Англия с унылым упорством продолжала двигаться вперед.
Моя мать всегда говорила, что замены не имеет ничто на свете, что каждая вещь обладает собственной внутренней ценностью и не похожа ни на что другое. Все в нашей жизни случается лишь однажды, счастье повторить невозможно, а потому, утверждала она, каждый ребенок должен иметь свое имя, свойственное лишь ему одному. Детей вообще нельзя называть в честь кого‐то другого, и сама она всегда была против подобного обычая.