Хилари Мантел – Учиться говорить правильно (страница 18)
Моя мать ходила в школу совсем недолго, не доучившись до пятого класса, так что при поступлении на работу она и в анкете почти ничего указать не могла. Однако работу все же получила, а вскоре тех, кто принимал ее на работу, стали преследовать всевозможные личные неприятности, и в итоге почти все они убрались с ее пути. Итак, путь наверх оказался расчищен, и маму повысили в должности – сперва до заместителя, а потом и до заведующей отделом. Она высветлила волосы почти до белизны и стала укладывать их в воздушный пучок, похожий на воздушную меренгу, и носить очень высокие каблуки – это были не просто туфли на высоком каблуке: небольшая платформа имелась под всей подошвой; воздушной и изящной была и ее манера общения и жестикуляции; своим продавщицам она советовала не обозначать свой истинный возраст, и, по-моему, это давало основания предполагать, что она и насчет собственного возраста тоже здорово привирает. Домой мама стала возвращаться поздно, усталая и раздраженная, зато в своей новой сумке из фальшивой крокодиловой кожи всегда приносила что‐нибудь небывалое. То пакетик хрустящих, скрученных по спирали чипсов с привкусом фритюра, то упаковку замороженных бургеров, которые на сковороде под крышкой тут же начинали шипеть и покрываться масляными пузырями того же серо-желтого цвета, что и манчестерский смог. Со временем эта сковорода, служившая для разогревания чипсов и бургеров, оказалась у нее под запретом: во‐первых, она хотела сберечь краску на стенах от капель жира, неизбежно на них оседавших, а во‐вторых, соответствовать новому социальному статусу; впрочем, меня все это уже практически не касалось: я к этому времени стала жить отдельно, хотя и на той же улице, но вместе со своей подругой Анной Терезой, и о том, кто там что ест на ужин, предпочитала не думать.
В семнадцать лет я была столь же неподготовленной к жизни, словно провела все свое детство где‐нибудь в горах, пася коз. Я имела склонность к любовному созерцанию природы, бродя по лесам и полям. А еще я любила посещать публичную библиотеку в Стокпорте, откуда зараз уносила по семь толстенных книг, посвященных латиноамериканским революциям, и готова была битый час торчать под дождем, ожидая автобуса, заботливо перекладывая сложенную у ног кучку книг на сухое место; взяв какую‐нибудь в руки, баюкать ее, наслаждаясь потрепанными страницами в бесчисленных отпечатках грязных пальцев и предвкушая возможность отыскать на полях интересные замечания, оставленные другими читателями из таких же фабричных городков, не сумевшими сдержать собственные эмоции: «Только не Гватемала!!!» было написано, например, острым карандашом, а то и вписано между строк. И я сразу представляла себе этот огрызок карандаша с остро заточенным грифелем. У нас‐то дома никогда ни одной нормальной точилки для карандашей не водилось. А если кому‐то все же требовалось оточить карандаш, он просто шел к маме на кухню, и она, зажав карандаш в кулаке, с помощью хлебного ножа ловко срезала стружки и острила грифель.
Вовсе не мое образование было виновато в том, что я выросла не от мира сего, ведь большинство моих сверстников стали совершенно нормальными людьми, полностью соответствовавшими своим времени, месту и классовой принадлежности. Только они, похоже, были сделаны из более плотной и мягкой материи, чем я. Моих одноклассниц нетрудно было представить уже взрослыми женщинами, покупающими материал для обивки мебели и заботливо проветривающими кухонные шкафы. А у меня словно в костях скелета был воздух, а в грудной клетке вместо органов дым. Мостовые всегда больно ранили мои ноги. Обыкновенная поваренная соль вызывала у меня на языке язвочки. У меня очень часто и без каких‐либо видимых причин возникала рвота. Я мерзла, едва проснувшись, и считала, что так буду чувствовать себя всегда. Именно поэтому, когда мне исполнилось уже двадцать четыре года, я, получив возможность переехать в тропики, тут же, разумеется, за нее ухватилась; мне казалось, что уж теперь‐то наконец я больше никогда мерзнуть не буду.
А в то лето я еще до собеседования знала совершенно точно, что работа на каникулах мне обеспечена: вряд ли кто‐то в «Аффлек энд Браун» захотел бы отказать дочери такой популярной личности, как моя мама. Однако правила все же следовало соблюдать, и собеседование со мной проводил один кроткий сотрудник отдела кадров, облаченный в офисный костюм какого‐то невнятно-бурого цвета. Стены его кабинета, находившегося в задней части магазина, были выкрашены краской такого густо-коричневого оттенка, что мне показалось, будто раньше я с коричневым цветом даже и знакома не была; вокруг были все оттенки цвета табачной жвачки и желчи, в каждой текстуре пластмассы и линолеума «Формайка». Я вошла в этот кабинет молоденькая и свеженькая, как и сам 1970 год, одетая в маленькую ситцевую сорочку, и вдруг словно опять вернулась в 50‐е годы, в тот коричневатый мир Карты Национального страхования и пожелтевших уведомлений из Совета по заработной плате, осыпающихся с гвоздя в убогой стене, окрашенной клеевой краской. Впрочем, хозяин кабинета пожелал мне удачи, и я ступила в коридор, застланный ковром и ведущий в широкий открытый мир. «Не споткнитесь, об этот ковер вечно все спотыкаются», – донесся до меня из-за лестничных перил голос кого‐то невидимого.
Голос исходил от некого дрожащего белого лица с трясущимися челюстями. Это была медленно передвигающаяся масса плоти, туго затянутая в корсет платьем из растянутого черного полиэстера; с помощью корсета этой плоти была придана форма раздутой цветочной вазы; кожа этого человека была мутного цвета воды из-под цветов двухдневной давности. Запах из-под мышек, хриплый кашель: то были мои коллеги. Жизнь в магазинах уничтожила их. Они страдали хроническим насморком из-за неизбывной пыли и разнообразными инфекциями мочевого пузыря из-за грязных уборных. На ногах у них сквозь эластичные чулки жуткими узлами просвечивали выпуклые вены. Они жили на 15 фунтов в неделю и никаких комиссионных вознаграждений за свою работу не получали, а также никогда ничего не продавали, даже когда такая возможность и возникала. Их слезливое лукавство так удручающе действовало на покупателей, что те при виде подобных продавцов поспешно разворачивались, устремлялись к эскалаторам и выкатывались обратно на улицу.
Старший менеджер по кадрам определил меня на работу в отдел, соседствующий с отделом моей матери. Теперь у меня была полная возможность полюбоваться на маму, так сказать, в действии; я не раз видела, как легко и стремительно она преодолевает расстояние в целый этаж, одетая в то, что сама для себя с утра выбрала, поскольку практически больше не подчинялась требованиям здешнего унылого дресс-кода, предпочитая юбки и блузки из собственного гардероба. Мама, пожалуй, уже успела обрести и свой собственный стиль общения, весьма милый, хотя, возможно, чуточку снисходительный и слегка приправленный этаким легким флиртом с местными вялыми геями, которые, собственно, были в этом магазине чуть ли не единственными представителями мужского населения. Подчиненные – «девочки», как моя мать их называла, – любили ее и за внешнюю привлекательность, и за бодрость духа, и за умение быть всегда веселой.
Впрочем, ее «девочки» были не такими дряхлыми, как те, что работали в одном отделе со мной; хотя вскоре я поняла, что и у материных «девочек» имеется широкий спектр разнообразных и часто непреодолимых личных проблем. Мне, разумеется, было известно, что мою мать буквально хлебом не корми – дай только разрешить чью‐то проблему; на самом деле она и питалась теперь вместо хлеба этими чужими проблемами, решив во что бы то ни стало остаться в пределах десятого размера (притворяясь при этом, что размер у нее восьмой!) и тем самым подавать пример всему своему женскому коллективу. У «ее девочек» бывали разводы, неоплаченные долги, авитаминозы, предменструальные расстройства и дети с припадками и инвалидностью. Их ветхие дома грозили вот-вот рухнуть, страдая от наводнений и плесени. А еще они, по-моему, прямо‐таки специализировались на таких давно отживших свое болезнях, как оспа или чесотка, о которых в те времена слышали лишь немногие болезненно впечатлительные люди вроде меня. Чем хуже было положение, в котором такая «девочка» оказалась, чем беспорядочней и безнадежней была ее жизнь, тем сильнее моя мать ее любила. Даже сегодня, тридцать лет спустя, многие из «девочек» по-прежнему поддерживают с ней связь. «Миссис Д. звонила, – сообщает она мне. – Эти IRA [13] опять разбомбили ее дом, да еще и дочь у нее утонула во время прилива. Но она просила передать тебе привет». На Рождество, а также на день рождения моей матери (сфальсифицированный, разумеется) «девочки» дарят ей украшения из цветного стекла и всевозможные атрибуты хорошей жизни типа содовых сифонов. Все они жительницы внутренних районов Манчестера, обладающие типично манчестерским плоским выговором, а у моей матери, как и у других заведующих отделами, выработалась весьма странная привычка разговаривать, поджав губы этакой «куриной гузкой» – чтобы не выдать свое протяжное северное произношение.