реклама
Бургер менюБургер меню

Хавьер Мариас – Томас Невинсон (страница 16)

18

– Если я включусь во что?

– Надо найти эту женщину… Разоблачить. И как только ты удосужишься взглянуть на снимки, мы обсудим дальнейшее. – Он внимательно следил за моим взглядом и знал, что я фотографий еще не видел.

– “Именно так мы и работаем”, по твоим словам. Насколько я понимаю, твой друг Джордж – сотрудник здешних спецслужб. Надо полагать, это CESID[13].

Тупра отрицательно помотал головой:

– Нет, ничего подобного, вернее, не совсем так. – Он легко сам себе противоречил, но такие мелочи его не смущали. – Не исключено, что в один прекрасный день он эти службы даже возглавит, что меня бы не удивило. Но в настоящий момент Джордж там не числится и находится в свободном полете, то есть действует самостоятельно. И действует очень аккуратно, ведь они здесь уже порядочно накосячили. Да и я в этой истории участвую вроде как по своему почину, как частное лицо, не буду тебя обманывать. Хотя я и вообще не собираюсь тебя обманывать.

– То есть ты хочешь сказать, что речь идет о личной услуге и ты не получал никаких приказов сверху? Вся операция – твоя инициатива, а начальство ни сном ни духом о ней не ведает? Колин Макколл, само собой, понятия ни о чем не имеет, – сказал я, назвав имя последнего директора секретной разведывательной службы, в косвенном подчинении у которого я когда‐то находился.

Тупра сухо рассмеялся. Тут официантка принесла нам пиво с бравами. Он аккуратно сложил снимки вместе, чтобы освободить место для тарелки. Потом спросил меня, неужели эта картошка подается тоже бесплатно, поскольку мы получили довольно солидную порцию. Я ответил, что нет, что на сей раз я ее заказал и надеюсь, что бравы ему понравятся. Тупра тут же подцепил одну на вилочку, обмакнул в красный соус и сунул в рот. Он был голоден. Блюдо ему и вправду понравилось, сомневаться не приходилось.

– Немного островато, тебе не кажется? – с довольным видом заметил он. – Это мексиканская кухня? – И только потом ответил на мой вопрос: – Теперь там сидит не Макколл, а Спеддинг. С девяносто четвертого года. Ты к тому времени уже ушел, но я не думал, что до тебя такие сведения не долетели, ведь ты в любом случае работаешь на Форин-офис.

– Я занимаюсь только своей непосредственной работой. Остальное для меня просто не существует.

Тупра пропустил мою реплику мимо ушей. Он знал, что подобные вещи существуют всегда и для всех, ничего нельзя просто так взять и отодвинуть в прошлое. Прошлое – это назойливый проныра, которого невозможно удержать в узде.

– Приказы – вещь запутанная и загадочная, Том, они похожи на лабиринт. Иногда мы можем заблудиться там или кого‐то не заметить. Цепь часто бывает длинной, а потому не слишком крепкой и тугой. Неудивительно, если одно из звеньев выскакивает, или гнется, или выворачивается, или вообще отсутствует. Что касается осведомленности, то большинство наших коллег предпочитают знать поменьше – как ты помнишь по собственному опыту. Мало кто из начальства так уж досконально обо всем расспрашивает – так легче потом изобразить изумление либо разгневаться, если операция провалилась или во время ее проведения люди погорячились. То есть перегнули палку. Сам знаешь, как трудно постоянно держать себя в руках, вернее сказать, держать под контролем свои руки. В некоторых ситуациях они, эти руки, действуют вроде как сами по себе. И с тобой такое тоже бывало, хоть и давно, вспомни‐ка.

Его слова меня сильно задели, я воспринял их как удар ниже пояса. Наверняка этот ход был заранее продуман, чтобы я стал более покладистым, услышав его просьбу, в чем бы она ни заключалась: он старался внедрить мне в голову своего лазутчика, сперва приоткрыв для него маленькую калитку, то есть помогал проникнуть внутрь и начать действовать оттуда, как обычно поступают засланные агенты (вроде меня), оказываясь за крепостными стенами в городе или замке, которые в результате капитулируют. Понятно, что меня держало в осаде мое прошлое, но я каждое утро усилием воли – почти автоматически – старался отодвинуть его подальше, что мне обычно и удавалось. Мы привыкаем отгораживаться от лишних мыслей, картин, фактов, даже от собственных поступков, и это в конце концов превращается в такую же рутину (нет, не в такую же, тут я преувеличиваю), как привычка после утреннего подъема чистить зубы, принимать душ и бриться, – и мы выходим на улицу чистые телом и с легкой душой. Иное дело, когда о твоем прошлом тебе вдруг напоминает кто‐то другой. Тупра лучше всех знал мою историю, чем не постеснялся воспользоваться. Но не по злому умыслу, а потому, что хотел добиться своего и ради успеха дела считал пригодными любые методы.

Да, не стану отрицать, за двадцать с лишним лет службы я дважды, что называется, соскочил с резьбы, и он, думаю, имел в виду именно эти случаи, так как в свое время я сам же ему о них и докладывал, правда только устно, не оставляя никаких письменных следов. Мне дважды довелось совершать убийства: в первый раз по необходимости, вынужденно и вполне оправданно, чтобы спастись самому; во второй раз – чтобы пресечь то, что могло принести много жертв (да, всего лишь “могло”, ведь такие вещи никогда нельзя предугадать заранее и наверняка), не меньше, чем в Барселоне и Сарагосе. И во втором случае у меня вдруг мелькнула мысль: а ведь месть и кара трудно различимы между собой. Позже я успокаивал себя тем, что в моей истории пришлось всего по одному убийству на каждые десять или одиннадцать лет службы, а с некоторыми моими товарищами такое случалось гораздо чаще – палец словно сам нажимал на спусковой крючок, или рука сама хваталась за нож.

Это мало утешает, как не слишком помогает и весьма удобный аргумент: “Я выбрал наименьшее из зол, а другого выхода у меня просто не было”. Или такой: “Исправить уже ничего нельзя, время не повернешь вспять, тех людей нет в живых, и мне следует подумать о себе, а не о покойниках, которые уходят от нас все дальше и для которых я при всем желании ничего не могу сделать”. Или, конечно же, еще такой: “Они знали, на что шли, знали, что могут погибнуть, как знал это я сам и знали многие другие, поскольку иначе не бывает ни на явных войнах, ни на тайных”.

Стоит ли говорить, что кто‐то погибал не без моей помощи, хотя и не напрямую от моих рук: я добывал нужные сведения и разоблачал врагов, втираясь под чужой маской к ним в доверие. Но на своем личном счету мы держим лишь убийства, совершенные нами собственноручно, и когда чью‐то смерть мы видели своими глазами. Так смерть Анны Болейн была неотделима от свиста в воздухе, с которым “мечник из Кале” опустил вниз свой быстрый меч, для чего любезно согласился пересечь Ла-Манш.

В таких случаях важны воля, решимость и цель: даже если это воля зависимая, шаткая и слишком размытая, то есть половинчатая, когда она отчасти подчиняется нам, а отчасти – нашим гневу или страху. Человек или защищается и тогда действует очертя голову, или вполне расчетливо нацелен на предотвращение трагедии, или хочет покарать и отомстить за зло, причиненное “своим” – тем “своим”, которых он лично знать не знал и которые, вполне вероятно, были мерзавцами, но кому же это ведомо: важно, что они стали жертвами (а мерзавцы встречаются в любом лагере, и в нашем, разумеется, тоже). И главное, что ты своими глазами видел смерть убитого тобой человека. “Того типа прикончил я сам. Он изо всех сил сопротивлялся и хотел убить меня, но не сумел, потому что я оказался изворотливее, или сильнее, или проворнее, или хитрее, или мне больше повезло. Я уничтожил гадину и наверняка спас мой мир от многих бедствий, иначе говоря, в какой‐то мере восстановил справедливость, если вспомнить о том, что этот негодяй уже успел натворить”.

Но невозможно истребить воспоминания об увиденном, о том, как человек в последний раз жадно хватал ртом воздух и как истекал кровью, нельзя забыть его ужас, предсмертную покорность судьбе, а также изумление, с которым он вдруг понял, что ранен, и прикидывал (любой человек всегда именно это и прикидывает), не пришел ли его последний час, хотя этот час, разумеется, пришел. Тем не менее во взгляде умирающего мы ловим сомнение или отчаянный протест и почти угадываем последние мысли: “Нет, этого просто не может быть, не может быть, чтобы я перестал видеть и слышать, чтобы больше не смог произнести ни слова, чтобы перестала работать эта пока еще работающая голова и разум в ней угас, а ведь она еще полна мыслей и причиняет мне страдания; не может быть, чтобы я не встал на ноги и не пошевелил хотя бы пальцем, чтобы меня бросили в яму, в реку, в овраг, в озеро или сожгли, как дрова, но без душистого древесного дыма, ведь от моего тела будет подниматься лишь зловонный дым, будет пахнуть горелым мясом, если только к тому времени это тело будет все еще моим. Но это точно буду я в глазах тех, кто меня убил, кто вглядывался в мои черты, удостоверяя мою личность, но я не буду собой в собственном сознании, так как всякое сознание меня уже покинет…”

Оглядываясь назад, ты знаешь, что по тем, убитым тобой, не звонили колокола, хотя каждый из них умер не только в одиночку, но и как абсолютно конкретная личность, и все равно никто не спустил над ними штор.

Все это я хорошо себе представляю, потому что несколько раз – да, несколько раз – ждал, что и со мной вот-вот покончат таким же образом: пустят пулю в лоб или в затылок, пырнут ножом в бок, а может, отравят, и я умру, корчась от непонятной боли и задыхаясь.