реклама
Бургер менюБургер меню

Хавьер Мариас – Берта Исла (страница 81)

18

– Хорошо. И впредь не напоминайте мне без особой необходимости, что я уроженец Испании, словно считаете иностранцем. Я похож на иностранца, Молинью? Вы что-нибудь заметили? Я кажусь вам не таким же англичанином, как вы сами? Хотите, я изображу вам любой акцент?

– Нет, ничего такого у меня и в уме не было. Просто я ознакомился с вашим делом, насколько, разумеется, это позволено. Вы сами знаете, что там многое опущено. Готов опять просить прощения, если чем-то вас обидел.

– И еще: разве я похож на любителя порно? Постарайтесь больше подобных ошибок не совершать.

В следующие недели, то есть в первые недели тех месяцев, которые Тому предстояло провести в Лондоне (если ему повезет и ожидание не затянется), он вспоминал короткую перепалку с Молинью чаще, чем оно того вроде бы стоило, – как во время своих бесконечных и бесцельных прогулок, так и сидя у себя в мансарде. Ему еще не исполнилось сорока трех лет, а желторотый юнец уже позволял себе отодвигать его в далекое прошлое, поближе к мамонтам. Наверное, так оно обычно и случается, если ты начал слишком рано. Ведь Том и вправду последние годы простоял в сухом доке. Он и вправду приехал из Испании, где провел детство, раннюю юность, а также отдельные периоды взрослой жизни. Там он женился, испанцами были его жена и дети. Вот уже двенадцать лет, как он не был на родине, не видел Берту и сына с дочкой. И во время вынужденного лондонского безделья он почувствовал острую тоску по ним – возможно, более острую, чем в годы ссылки, где ему приходилось выдавать себя за того, кем он не был, за вымышленное лицо, а этим искусством он владел мастерски, что держало его в тонусе, мешало расслабиться, хотя и не ради выполнения определенных заданий, а только чтобы получше спрятаться. А вот в Лондоне, наоборот, ему не надо было никого изображать. Не надо было следить за каждым своим шагом. Здесь можно десятилетиями входить в дом и выходить из дома, и никто не заинтересуется, чем ты на самом деле занимаешься, женат ты или холост, разведен или вдовец, одинок или у тебя есть близкие либо дальние родственники, здоров ты или болен. В Лондоне он был невидимкой, даже больше чем невидимкой. Он часто задавался вопросом, кто, черт возьми, станет его искать, кто станет тратить время и силы, сидя в засаде и дожидаясь, пока он всплывет на поверхность, чтобы убить его. Все нынешние предосторожности казались Тому лишними, неоправданными и напрасными. Он ведь давно перестал существовать почти для всех: для жены, детей, родителей и уж тем более для брата с сестрами, а также для друзей и врагов. Хотя друзей у него почти не было, как он теперь понял, или имелось совсем мало в Мадриде, но они, пожалуй, совсем его забыли, да и он сам прежде относился к ним наплевательски, как непозволительно относиться к друзьям. Но тогда кто станет вспоминать о нем, кто станет думать о нем? Он жил совсем рядом с офисом МИ-5 и с Тупрой – всего в нескольких остановках метро, то есть рядом с человеком, который своими приказами и поручениями когда-то вдыхал в него жизнь. Но теперь Том жил вроде как в другой галактике, хотя и продолжал надеяться, что когда-нибудь его все-таки призовут. Теперь он действительно стал призраком. А Молинью и вправду ничего не знал и не понимал: нынешнее ожидание не казалось Тому коротким, наоборот, оно тянулось немыслимо медленно. Чем ближе цель и час возвращения, тем труднее вынести любую дополнительную отсрочку: наступает миг, когда лишние сутки оборачиваются невыносимой мукой для того, кто уже потратил на ожидание целые века.

Он бродил по городу и гулял как человек, лишенный даже тех минимальных привилегий, которые доступны большинству, самых скромных и обычных: работы, небольшой компании, легких бесед под пиво, чувства, с каким начинают день, а потом завершают его, и хрупкой надежды, что следующий день будет хоть немного отличаться от нынешнего. А для него даже утро, день и вечер ничем не отличались друг от друга, и приходилось придумывать, чем их заполнить. От него ничего не требовалось, он почти ни с кем не разговаривал. Том побывал и в Музее Джона Соуна, и в куче других, включая самые малоизвестные. Несколько раз сходил в театр и пересмотрел невесть сколько фильмов в кинотеатрах. Гулял пешком, чтобы размяться и не сидеть как пень у себя в мансарде, смотря телевизор, читая или уставившись в окно, и все равно проводил там слишком много времени. Он старался влиться в толпы людей, заполнявшие город, – кто-то шагал быстро и деловито, кто-то беззаботно глазел по сторонам, как и положено туристам, но у всех имелись хоть какие-нибудь цели. Само бурление толпы нравилось ему, и он всем там завидовал. Впитывал в себя царившее там возбуждение, шелест голосов, случайно вырванные из общего хора фразы и смех, наблюдал не слишком хорошие манеры. И понимал, что его собственное присутствие на окружающих никак не влияет и они ничего от него взамен не получают. Он был для них чем-то вроде воздуха, и не более того. “Вот что я такое, – говорил он себе, – мертвый воздух”.

Как-то в недобрый час, а было это уже давно, Том долго раздумывал над выведенной им для собственного поведения формулой: “Притворяться не тем, кто ты есть на самом деле”. Шли годы, и такие проблемы его мало беспокоили, потому что именно в этом и заключалась его работа – быть то одним, то другим, и почти никогда – самим собой. И вот теперь он стал мистером Кромер-Фиттоном, начисто лишенным собственной личности, а значит, не надо было заставлять себя играть заданную роль и вести себя по заданным правилам, говорить на чужом языке, имитировать чужую манеру речи, то есть новый образ можно было лепить по своему усмотрению, потому что рядом не было зрителей и никого не надо было обманывать или в чем-то убеждать, и Том Невинсон вдруг обнаружил, что ему трудно пробиться к себе самому, понять, кто же он есть на самом деле. Обязанность то и дело перевоплощаться распылила его внутреннее я и его сущность. В последнее время – и довольно долгое время – он оставался Джимом Роулендом, школьным учителем, но этого человека Том моментально похоронил. Стоило лондонскому поезду набрать скорость, как он, по сути, перестал оглядываться назад. Когда его заставали врасплох мысли о Мэг и Вэлери, особенно о Вэлери, он решительно отгонял их, как и другие живые воспоминания, – отгонял бесцеремонно и почти без угрызений совести, иначе можно было намертво запутаться в этой паутине. Отныне единственным местом, куда он невольно возвращался мыслями и воспоминаниями, был Мадрид, дом на улице Павиа или родительский дом на улице Хеннера, уже опустевший (ему сообщили сначала о смерти матери, потом о смерти отца), а также улицы Микеланджело, Монте-Эскинса, Альмагро, Фортуни, Мартинеса Кампоса и многие-многие другие. Если ему еще удавалось оставаться кем-то, если время и обстоятельства не растворили его в себе бесследно, не превратили в камень или стершуюся надпись на камне, то он оставался Томасом Невинсоном, оставался им несмотря ни на что: младшим сыном Джека Невинсона из Британского консульства и мисс Мерседес из Британской школы, женихом Берты Ислы, мужем Берты Ислы и отцом Гильермо и Элисы. А Джим Роуленд был лишь очередной ролью, был призраком, и Томас Невинсон ничего общего не имел с тем типом, который так некрасиво поступил с забеременевшей от него женщиной и с их дочкой, рожденной от него девочкой, бросив их обеих. Тот дурачина учитель не был Томасом Невинсоном, хотя Томас Невинсон сделал более или менее то же самое, а кроме того, прикинулся мертвым и продолжал прикидываться мертвым, так и не открыв правды жене. И его вдруг начинала терзать тоска по Берте и по той жизни, которую у него украли, едва он успел ее начать. И вот теперь, зная, что эта жизнь ему по-прежнему недоступна и что большая ее часть пошла прахом, он надеялся на звонок Тупры: чтобы избавиться от терзаний, ему надо было опять почувствовать себя полезным и лишенным собственной личности. Праздность и бесконечное ожидание заставляли его вновь и вновь возвращаться к себе самому, чего ни в коем случае не следовало допускать, потому что это расслабляло и путало все карты. Потому что заставляло думать о Мадриде и тешить себя безумными мечтами.

Желая смешаться с толпой, потолкаться среди людей, Том часто оказывался у Музея мадам Тюссо на Мэрилебон-роуд, недалеко от своего дома. Там всегда собирались длинные очереди, в основном состоявшие из иностранных и английских туристов, а также из школьников, которых учителя водили сюда целыми классами. Через несколько лет и Вэлери тоже наверняка окажется в их числе, ее привезут в Лондон из того города, где его самого заставили прожить много лет, а могли запереть и навсегда. В самом музее нельзя было сделать и пары шагов, чтобы на кого-нибудь не наскочить: сотни посетителей без конца щелкали фотоаппаратами, снимая друг друга рядом с восковыми фигурами, изображавшими самых знаменитых людей, как современных, так и тех, что неизменно представляли прошлые времена, – английской королевы и битлов, Черчилля и Элвиса Пресли, Кеннеди, Кассиуса Клея и Мэрилин Монро. Томасу хотелось понять, знают ли самые юные посетители, кем были эти последние и когда сошли со сцены, уступив место другим. “Живые с каждым годом все быстрее забывают минувшее, – говорил он себе, – с каждым годом все острее чувствуют нетерпение, а также презрение и обиду на все то, что посмело существовать раньше, посмело их не дождаться и о чем они знают лишь понаслышке или по легендам, которые раздражают уже тем, что при их зарождении они не присутствовали, и которые в силу этого должны быть стерты. Живые с каждым годом чувствуют себя все вольготнее в своей роли варваров, оккупантов и узурпаторов: «Как посмел мир находить в себе хоть что-то достойное внимания и уважения до нашего рождения, ведь только с нас все и начинается, а остальное – старье, никому не нужный хлам, который пора растоптать и отправить на свалку». А ведь я тоже часть этого старья и хлама, – говорил себе Том, – я жив, и я мертв, почти для всех я покойник, недостойный воспоминаний, даже для тех, кто меня любил, даже для тех, кто меня ненавидел”.