реклама
Бургер менюБургер меню

Хавьер Ф. Пенья – Невидимые чернила: Зависть, ревность и муки творчества великих писателей (страница 2)

18

Писать, врезавшись в землю носом

А еще я думаю, что жить в мире историй – это не личный выбор, а особенность характера. Иногда она может быть врожденной, но часто ее прививают с детства. Во мне, например, ее развил отец. В знаменитой переписке с Чеховым Горький признался, что, несмотря на успех своих книг, он «глуп, как паровоз». Горький работал с десяти лет, и у него не было времени на учебу. В своем письме[6] он говорил: жизнь привела его в движение, и он теперь летит, но рельс под ним нет, его ждет крушение, и в итоге он зароется носом в землю. Однако Чехов ответил, что это не так: «Врезываются в землю носами не оттого, что пишут, наоборот, пишут оттого, что врезываются носами и что идти дальше некуда»[7].

Существует древняя легенда о Гомере, которая повествует об опасности, подстерегающей того, кто живет в мире историй. Согласно этому рассказу, на могиле героя Ахилла Гомер попросил показать ему щит и доспехи, которые выковал для героя бог Гефест. Их невероятный блеск навсегда ослепил аэда[8]. Такую цену заплатил Гомер за чрезмерное любопытство, наказанный за стремление увидеть больше чем следовало. Но Фетида сжалилась над бедным слепцом и взамен наделила его поэтическим даром. В «Одиссее» говорится: «Муза его возлюбила, но злом и добром одарила: Зренья лишила его, но дала ему сладкие песни»[9].

На мой взгляд, у писателей самая прекрасная профессия в мире: они создают истории, которые объясняют нас как людей; к несчастью, это добро обычно сопровождается каким-нибудь злом, например гомеровской слепотой. Но если это так, почему писатели мирятся с этим злом? Не разумнее ли сбежать от историй, скрыться от них? Ответ дал нам Чехов. Они мирятся с этим злом, потому что врезываются в землю носом и идти им некуда. Потому что они хотят испытать больше чем следует, хотят прожить несколько жизней, одной им мало.

Зло, которое сопровождает писателей, связано с любопытством и чувствительностью. Как и любой художник, писатель по определению человек исключительно восприимчивый. Его восприятие мира, скажем так, обострено, а потому он сильнее предрасположен к тому, чтобы чувствовать боль, а возможно, и причинять ее. Как мы увидим дальше, в числе воронов, которые в итоге выклевывают глаза писателям, окажутся эго, зависть, ложь, одержимость, страдание и не только они.

Несколько месяцев назад, заканчивая собирать материал для этой книги, я обнаружил, что на одном из витражей епископальной церкви Святого Георгия в Дейтоне, штат Огайо, изображен Клайв Стейплз Льюис, автор «Хроник Нарнии». Писатель предстает перед нами в пиджаке и галстуке, у его ног расположился лев Аслан, а на фоне видна взлетающая ракета, из которой вырываются языки пламени. Это такой откровенный китч, что он поневоле притягивает взгляд, но больше поражает даже не сам витраж, а место, где он находится: ведь писателя окружают изображения святых.

Результаты же моего собственного исследования лишь подкрепили первоначальное впечатление, что писателю, вероятно, место где угодно, только не на витраже в окружении святых. А вдобавок они подтвердили мое мнение о том, что великие повествователи – это глубоко страдающие люди и неисправимые нарциссы, неспособные ни справляться с успехом, ни переносить неудачи. Как же так получается, что авторы прекрасных текстов часто оказываются весьма сомнительными типами? Для чего изображать на церковном витраже представителя наименее святой профессии в мире?

Я сказал себе: возможно, это сообщество далеко не святых людей не просто будет очаровывать меня своими историями, но и в конечном счете окажет мне услугу. Вдруг, изучая жизнь писателей, я смогу лучше понять отношения, связывавшие нас с отцом? Углубляясь в печальные биографии авторов, лучше пойму причины своего собственного несчастья? Смогут ли другие писатели помочь мне познать собственные эго, зависть, ложь, одержимость, страдание? Я работал над этой книгой два года, и мне кажется, что кое-чему научился. Научился сильнее любить отца. Научился если и не прощать себя, то по крайней мере проявлять к себе снисхождение. Первый из этих уроков я усвоил поздно. Надеюсь, что применить на практике второй еще успею. И пусть моя книга принесет пользу и кому-то из читателей.

Первый визит к отцу

Как-то раз в лиссабонском кафе поэт Фернанду[10] Пессоа слушал, как один из посетителей перечисляет смерти и горести, обрушившиеся на его семью за прошедшие месяцы. Закончив свой трагический рассказ, он поднял чашку и смиренно произнес: «Что ж, такова жизнь, но я не согласен». Пессоа был очарован тем, как завсегдатай кафе смог выразить одной фразой всю философию писательства. Писатель, по мнению Пессоа, – человек, прежде всего не приспосабливающийся. Он принимает жизнь такой, какая она есть, но это не значит, что она ему по душе; более того, писатель и не хочет, чтобы она ему нравилась.

Похожая мысль пришла мне в голову, когда я впервые навестил отца в больнице. На прощание молодой врач выразил нам с женой соболезнования, подтвердив худшие подозрения: смерть уже неизбежна, это лишь вопрос времени. Что можно ответить, выслушивая подобное в отношении человека, который еще жив? Моя жена сказала что-то вроде «Такова жизнь». Я хотел добавить: «Но я не согласен». Писатель не хочет, чтобы жизнь ему нравилась, писатель бунтует против жизни. Но зачастую он не протестует вслух, а пишет об этом спустя несколько лет. Так поступил и я.

В тот день я впервые за четыре года остался с отцом наедине. Именно столько мы с ним не разговаривали. Всякий раз, прекращая общение с дорогим мне человеком, я делал это по причинам, которые казались мне невероятно вескими. Сегодня я не могу вспомнить ни одной из них; в памяти остались только люди, которые ушли из моей жизни. Полагаю, что во всех случаях причины этих непреодолимых противоречий были связаны с истощением отношений, изменением интересов, ревностью и гордостью. Но при общении с отцом забываешь о гордости и засовываешь ее куда подальше. Думаю, вот поэтому-то мы обычно продолжаем разговаривать с отцами до самой их смерти.

По крайней мере, именно по этой причине я сам решил возобновить общение с отцом, когда братья сообщили, что он страдает от неизлечимой болезни. И вот мы впервые за четыре года остались вдвоем, наши души тревожил запах дезинфицирующего средства, и мы скрывали грусть за одной из тех улыбок, которые в любой момент грозят превратиться в плаксивую гримасу. Впервые за эти четыре года я остался наедине с отцом – и не хотел, чтобы он уходил, не попрощавшись со мной.

Он ни словом не упомянул о том, как долго мы не виделись, и от этого мне стало неловко: я всегда теряюсь, когда что-то идет не по плану. Я пришел, настроившись на важный разговор. Одно дело – не затрагивать болезненную тему напрямую, и совсем другое – вести себя так, будто все в полном порядке. Я чувствовал себя как в тот день, когда брал интервью у теннисистки, чей тест на кокаин оказался положительным, и она сказала: «Спрашивайте меня о чем угодно, но не упоминайте о кокаине». Да, подумал я, но я-то пришел сюда поговорить именно о нем. Возможно, стоит написать роман о людях, чье существование полностью определено серьезной проблемой, но они делают вид, что ее не существует?

На кровати лежало дряхлое тело моего отца. За эти четыре года он очень сильно постарел, и мне вдруг показалось, что и моя собственная молодость куда-то улетучилась. Когда у нас случился разлад, отцу было 72 года и он был здоров; теперь ему исполнилось 76, и он умирал. Объяснить такую трансформацию своему мозгу оказалось трудно. Матери и братьям в этом смысле оказалось проще: они переживали весь этот процесс вместе с отцом. А я лишь однажды видел его сквозь витрину кафе; тогда меня поразило, как сильно он сгорбился. В следующий раз мы встретились, когда я решил зарыть топор воображаемой войны. Воссоединение произошло в ресторане и было торжественным, словно переговоры о передаче заложников; у отца из носа уже торчали канюли, подсоединенные к кислородному баллону в рюкзаке. Всего через год после этой встречи отец окажется в больнице и на выходе из нее молодой врач выразит нам с женой соболезнования.

Когда мы с отцом остались в палате одни, я спросил, смотрит ли он что-нибудь по телевизору, висящему на стене. Просмотр оплачивался картой, которую нужно было пополнять как проездной билет.

«Твоя мама вчера включала его на некоторое время, – сказал он мне, – но сейчас я не могу, потому что…» Он жестом указал на занавеску. За ней лежал мужчина, которого привезли в палату несколько часов назад. С ним была дочь. Она сидела у окна, плотно сжав колени. Щеки у нее покраснели, будто она плакала. Телевизор был общим, и отец понимал, что должен договариваться с соседом по палате о том, какой канал смотреть. Начинать подобный разговор ему не хотелось. «В любом случае, – сказал он, – ничего хорошего там не показывают. Вчера я немного посмотрел фильм, – добавил он, – но я его уже видел, поэтому, когда на карте закончились деньги, я попытался заснуть».

– А что за фильм? – спросил я.

– «Дорога». Ты его смотрел?

Я кивнул. «Дорога» – вот так выбор для умирающего человека. Но мой отец был именно таким, и он не собирался меняться. «Дорога». Я часто упоминаю эту книгу Кормака Маккарти[11] на семинарах по писательскому мастерству, а некоторые отрывки из нее знаю наизусть. Это история об отце и сыне, оказавшихся в центре апокалипсиса, о причинах которого нам так и не доведется узнать. Как уместно, подумал я и вспомнил отдельные фразы из книги; а еще вспомнил, что отец в ней ни разу не сказал сыну, что любит его, но, когда ребенок по ночам дрожит во сне, обнимает его и считает каждый его вдох.