18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ханна Кент – Темная вода (страница 33)

18

— А отец Хили говорит, будто фэйри — это язычество и что будто не от Бога, а от дьявола.

— Ерунда эта, добрые соседи — они сами по себе. Они живут в воде, в земле и в ро. Дьявол, скажешь тоже! Они из Дударевой Могилы, где боярышник, а не из ада вовсе.

— Хорошо, священник не слышит!

Ханна лишь головой тряхнула.

В наступившей тишине Анья задумчиво произнесла:

— Тогда все мы здесь повязаны одной веревочкой.

— Ты что, не видишь, что Нэнс злое затевает? А священник ее на чистую воду выводит. Это правда, что пробавляется она чем придется и теперь ее голод ждет. А кто сливки из молока забирал? — Кейт закусила губу. — Сама видела, как крадется она в тумане. Бог свидетель, есть такие бабы, — зайцем оборачиваются, чтоб по ночам у коров молоко сосать.

Анья изумленно вытаращилась на Кейт, другие недоверчиво подняли брови.

— Правда истинная! Бог свидетель! Один мужик из Корка видел, как заяц молоко из его коровы сосет, прямо из вымени! Он ружье взял и как жахнет в него серебряной пулей, перелитой из шестипенсовика. А потом по кровавому следу вышел к хижине, а там баба сидит, и нога у ней в кровище!

— Видать, Шон твой не туда целил! — пробормотала Ханна.

Собравшиеся захихикали.

— Зато со мной он не промахивается! — парировала Кейт.

Женщины переглянулись. Смех стих.

— А ты, Кейт… С Шоном-то у вас все ладно?

Кейт покраснела и молча уставилась в огонь.

— Может, в этом дело? Что, опять он бить тебя принялся? — не отставала Ханна.

— Кейт?

Кейт, сжав зубы, передернула плечами.

— Пошли вы все к черту! — пробормотала она.

Ухмылка сбежала с лица Аньи. Встав, она похлопала Кейт по плечу:

— Будет и у нас молочко пожирнее, увидишь!

— Что делать-то? — прошептала себе под нос Кейт. Она стряхнула с себя руку Аньи. — Что делать?

— Не вечно же дождю лить. Отелятся коровки — маслица прибавится.

Женщины теснее сгрудились у огня, переглянулись. Снаружи голодно завывал ветер.

Белый покров на полях растаял, обнажив грязь и мертвую траву, и в долине стало еще темнее. Дождь шел не переставая, и люди жались к дымным своим очагам под прохудившимися кровлями. «Зеленое Рождество — к урожаю на кладбище», — бормотали они, зажигая свечи и моля Богородицу уберечь их от зимних немочей.

В праздничный день Нэнс не покидала бохана, проводя тихие дождливые часы у очага — рубила вереск и красила клочки шерсти, которые собрала в зарослях ежевики и чертополоха, расчесала и пустила в дело. Вид давешнего подменыша в доме Норы Лихи, тощего тельца, исполосованного крапивой, разбередил ей душу, расшевелил угли памяти, казалось давно остывшие. Оживил то, что она пыталась забыть.

Оторвавшись от работы, чтобы дать отдых пальцам и посмотреть, не выкипела ли стоявшая на огне овсянка, она вспомнила, что утром нашла у себя на пороге мешок торфа и другой — с мукой. Мешки были аккуратно прикрыты от дождя куском клеенки. Неизвестно, кто оставил ей гостинцы, однако Нэнс подозревала, что это дар Питера О’Коннора, проявление его обычной, негромкой доброты. А может быть, знак благодарности кого-то из недавних посетителей, приходивших к ней выгонять зиму из легких, одного из тех, кто по-прежнему ходил к ней со своими печалями, несмотря на предостережения священника. Правда, после его отповеди ручеек больных к ее дверям стал пожиже. Видно, людей и впрямь больше заботят их души, чем порезы на руках или лихорадка у ребенка.

Дни ее опустели. Нэнс припомнилось время, когда она впервые покинула Килларни, удалившись в тихое безлюдье скал и болот, чтобы там, в одиночестве, предаться печали. Она карабкалась тогда по россыпям камней, шла бескрайними полями, спала у чужих костров. Это были годы гложущего голода, после того как умер отец, как исчезли мать и Мэгги. Год за годом, бесконечно долго, скиталась она по Килорглину и Кенмэру, исходив там каждую дорогу; выкуривала кроликов из нор, чтоб, выждав, потом ловко поймать их голыми руками, травила молочаем воду в реке, а когда стемнеет, выбирала всплывшую рыбу. Она продавала метлы, торговала краской из ольховых сережек, ежевики, листьев березы. Желтую краску она делала из болотного мирта, темно-зеленую — из корней вереска. Она собирала орешки с дубовых листьев — на чернила для школьных учителей, многие из которых были не богаче ее самой. Нэнс-травница, Нэнс-ворожейка, так ее прозвали, и она перемогалась как могла, пока у нее не начали выпадать зубы. Просыпаясь в очередной раз под чужой изгородью от боли в суставах, она не знала, выдержит ли еще один день скитаний, день голода и холода или палящего солнца и жажды.

Горе и страх гнали ее прочь от горы Мангертон, но голод возвращал обратно. В Килларни всегда можно было наскрести себе крохи на пропитание, если уметь подступиться к туристам.

Нэнс не помнила, как и когда превратилась в попрошайку, но помнила, какой тоской наполняло это ее сердце. Десять лет бродить от трактира к трактиру, осаждать постоялые дворы, протискиваться к экипажам, едва те остановились, переминаться на пороге лавки, ожидая, когда занятой хозяин обратит на тебя внимание, если не вышвырнет вон пинком или угрозами.

— О, миледи, взгляните на нищую, она не смеет поднять на вас взгляд. Небо да будет вам защитой и воздаст вам за вашу доброту, да будут благословенны все пути ваши. Помогите бедной женщине, чье сердце грызет голод. Подайте, Христа ради!

Нэнс содрогнулась. Нет, хорошо, что она вновь покинула этот город. Хорошо, что услышала зов добрых соседей, приведших ее в эту долину, к священнику, который защитил ее, признал ее чудесный дар, позволил ее скрюченным пальцам коснуться своей страдающей плоти.

Она надеялась, что никогда больше не вернется в Килларни.

Но, несмотря на все доброжелательство отца О’Рейли, люди далеко не сразу протоптали тропинку к избушке Нэнс. Они построили ей бохан и оставили ее там одну. Неделями к ней никто не заглядывал, и она уже опасалась сойти с ума от одиночества, казавшегося особенно тягостным после шума и сутолоки города. Тогда, еще не старая, она карабкалась по голым кручам, к облакам, отдыхающим на горных вершинах. Там, где все дышало незыблемой древностью, ей было хорошо и спокойно. Там она могла спрятаться в колыхающейся под ветром траве, могла, отколупнув камень, швырнуть им сверху в кого-нибудь из неприветливых поселян, что чураются женщин, которые не привязаны к мужчине и очагу. Там, на горе, ее несходство с другими — как ни грызло оно ей сердце — казалось лишь преходящей тенью на фоне огромной и вечной красоты.

Те дни, проведенные в горах, помогли ей сохранить себя, не сойти с ума от одиночества. Она поднималась все выше, пока хватало дыханья, и глядела с высоты, как идут дожди в долине, накрывая ее всю серой пеленой, как солнце льет на поля свой благословенный свет, и постепенно осмысляла слова, сказанные Мэгги. Об одиночестве и непохожести, которые суть залог свободы.

Но тогда Нэнс была моложе, а теперь годы жерновом повисли на шее. Без людей с их болячками, ревматизмом, надрывным кашлем или упорными, никак не желавшими затягиваться ранами прошлое вставало, обступало со всех сторон, подхватывало, как прилив, уносило в море, затапливало воспоминаниями. Теперь от них не убежать, теперь она — старуха, обреченная сидеть у огня, когда кости ноют от непогоды.

Нэнс чесала ворованную шерсть и все вспоминала отца и его запах — запах кожи и речной травы. Вспоминала, как скрипела обшивка его лодки, его рассказ про то, как майским утром поднимается из озерных глубин вождь О’Донохью. Ощущала на плече тяжесть отцовской руки.

Но это было так давно. И, как всегда, вместе с мыслями об отце тут же, непрошеные, являлись темные воспоминания о матери.

Нэнс так и видела ее испитое лицо, нависающее над ней подобно полночной луне.

Безумная Мэри Роух.

Нэнс словно даже слышит ее голос: «Они здесь».

Зубы оскалены, блестят. Нечесаные пряди волос падают на лицо. Мать стоит в дверях, ждет, пока она оденется. Очень тихо, чтобы не разбудить отца, мать уводит ее в ночь.

Нэнс старается приноровиться к широкому шагу матери, не отставать. Они проходят тесным двориком, минуют картофельные грядки, идут по дороге мимо домов возчиков и рыбаков, мимо лачуг сборщиц земляники, под темную сень горы Мангертон.

Ей десять лет, и она молит в страхе, поспешая за темной тенью матери мимо тонких серебристых берез, сквозь сплетение дубовых ветвей:

— Мама, куда мы идем?

И вдруг перед ними водная гладь, над которой дрожит зыбкое облако тумана. Озеро держит перед небесным простором темное зеркало, отражающее луну и звезды. Вдруг от всплеска вспугнутой в тростниках утки поверхность воды покрывается рябью, и зеркало исчезает. Дух захватывало от этой красоты. В ту первую ночь казалось, что нежданно открылось им видение чего-то священного, тайного, вызывающего дрожь ужаса.

Мать останавливается, оборачивается. Глаза ее вытаращены от страха, как у свиньи при виде ножа.

— Они здесь.

— Кто?

— Разве не видишь Их?

— Нет, никого не вижу.

— Здесь ты и не увидишь. — Холодная рука касается груди. — Здесь. Вот где Они. Здесь.

Их первая ночь в приозерном лесу. Плача, она примостилась в мшистой расщелине скалы и смотрит, как мечется мать от дерева к дереву, что-то бормочет, царапает ногтями землю, исчеркивая ее странными узорами.