18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ханна Кент – Темная вода (страница 16)

18

— Священник тратит слова свои на меня? Вот как?

Питер коротко хохотнул:

— А я не говорил? О, да слышала бы ты, что он плел на мессе! Пытался, как он сказал, открыть нам глаза на то, что мир изменился и стал теперь другим. Пора, говорил, покончить со старыми обычаями и привычками, которые держат ирландцев на самом дне, среди отбросов человечества. «Настала новая эра для Ирландии и католической церкви, и долг наш жертвовать на дела церковные, а не тратить их, платя всяким там нечестивым плакальщицам».

— «Покончить со старыми обычаями». Хорошо у него, видать, язык подвешен.

— Ничего хорошего, Нэнс, — покачал головой Питер. — По мне, так лучше пока священника этого стороной обходить. Пусть приживется здесь, пообвыкнется. Посмотрит, как у нас тут люди живут, поймет, что к чему.

— Небось он думает, что это я за «старые обычаи».

Лицо Питера сделалось очень серьезным.

— «Старые обычаи» — это язычество. Он сказал, мол, знает, что люди к тебе ходят, и что больше так быть не должно. — Питер помолчал. — Сказал, что ты чертовщиной всякой занимаешься и хитростью деньги за эти твои причитания выманиваешь.

— Вот как… Значит, новый священник против меня пошел.

— Отец Хили, он может. Но вот же я здесь. И, богом клянусь, никакой чертовщины я у тебя в доме не вижу.

— Господь да хранит тебя, Питер О’Коннор!

Улыбнувшись ей в ответ, Питер нахлобучил на голову шляпу.

— Ты по-прежнему нужна нам, Нэнс. И по-прежнему нужны нам старые обычаи и старые знания. — Он помолчал, улыбка исчезла с лица. — Да, кстати, Нэнс. Знаешь, есть мальчик, на горе у Норы Лихи. Увечный. Я подумал, сказать тебе надо, чтоб ты знала, если вдове вдруг понадобишься.

— Я когда на поминках там была, никакого увечного не видела.

— Ну да, она велела мне его унести.

— А что за хворь у него такая?

— Не скажу, Нэнс, не знаю. — Питер выглянул за дверь. Там уже наползала темнота. — Но что-то с ним крепко не так.

Остаток вечера Нэнс просидела, сгорбясь у огня и трогая зубы кончиком языка. Ночь выдалась неспокойная. Квакали лягушки, и кто-то шуршал: не то крыса под стеной, не то галка в соломе на крыше.

В досужие часы время словно прекращает свой бег. И часто, вычесывая шерсть или ожидая, когда закипят в горшке несколько картофелин, Нэнс воображала, что рядом Мэгги. Странная, пугающе непохожая на других, невозмутимая Мэгги — сушит травы или свежует кролика. В зубах трубка, руки при деле, а сама учит Нэнс слушать глухое, потаенное биение мирового сердца. Наставляет, как спасти других, если уж родную мать не спасла.

Как же стремительно собираются призраки!

— Есть люди особенные, Нэнс. Они рождаются другими, вне мира обычных вещей, кожа у них тоньше, а глаза более зорки и видят то, чего большинство людей не замечает. Сердце у них вбирает больше крови, река для них меняет свое течение.

Вспомнилось, как сидели они в отцовской хижине, как мыли ноги, смывая дорожную грязь. И как волновалась Нэнс, как прыгало сердце в ее груди, когда принимала она первого своего младенца, седьмого сына кучеровой жены. Какая радость была, когда показались волосики, когда мягко, как воск, скользнул младенец в ее руки! И как задрожала она от первого крика ребенка…

А Мэгги, улыбнувшись ей, села на табуретку, зажгла трубочку.

— Помню я и как ты родилась, Нэнс. Очень мучилась тогда твоя мать. Противилась ей природа что-то. Пришла я — в доме кавардак. Отец твой сам не свой — никак ты не хочешь в мир являться, силком тебя тащат. Я отперла все замки и запоры. Дверь раскрыла, солому из оконных щелей вынула. Узелки на шали моей развязала и на одежде роженицы тоже. А мужчинам велела корову отвязать и из хлева выпустить прямо во тьму ночную. И только когда все вокруг развязалось — расслабилось, ты выскользнула к нам — рыбкой из сети.

— А ты уже тогда знала, что я особенная?

Тетка ее улыбнулась. Выбила пепел из трубки.

— Родилась ты, как иной раз бывает с детьми, глубокой ночью, в смутные предрассветные часы. Кулачонки сжаты были. Не успела родиться, и уже в ссоре со всем миром.

Повисла тишина.

— Не хочу я быть не как все. Не хочу быть одна такая!

Мэгги придвинулась к ней, глаза ее сверкнули:

— Что в нутре сидит, того не вытравишь. Скоро сама поймешь.

Мэри, вздрогнув, проснулась, грудь сдавило тревогой. Сев в постели, обливаясь пóтом, она огляделась — в очаге горит огонь, кругом нее стены незнакомого жилища. Не сразу она вспомнила, где находится.

Я в доме у той вдовы.

Рядом с ней спал ребенок, прижавшись к ее ноге худой скрюченной спиной.

Я в доме у той вдовы. А это ребенок, которого я должна нянчить.

Она снова легла и попыталась уснуть, но запахи в доме казались странными и тоскливо ныла грудь. Хотелось обратно в Аннамор, хотелось, чтоб рядом были братья и сестры, все вместе, кучей лежали бы перед огнем на сладко пахнущем камыше, хотелось так, что слезы выступили на глаза. Мэри сморгнула слезы и, сунув руки под подбородок, уткнулась лицом в самодельную, сделанную из тряпок подушку.

Болел живот. Они слишком много съела. По крайней мере, не оголодаю я здесь, подумала Мэри, что бы там ни говорила вдова насчет яиц. Бывают места и похуже. Дэвид рассказывал ей о ферме, куда нанялся прошлой осенью, маленьком хозяйстве на полуострове, где они все дни напролет резали и таскали на поля водоросли для удобрения.

Стоишь в соленой воде, согнутую спину холодным ветром обдувает, а потом тащишься на поля с тяжелой поклажей. Мокрые водоросли через прутья корзины мочат одежду, спину саднит.

Моли Бога, чтобы попасть тебе туда, где тебя кормить будут досыта, так он ей сказал. Дэвид не работы испугался. К работе и мужчины, и женщины в их краях привычные. Но куда как плохо, когда на теле оседает соль, ноги — в кровавых ранах от скрытых под водой острых камней, а в брюхе только ветерок морской посвистывает, а больше, считай, и нет ничего.

При матери брат ничего подобного не рассказывал. Она б извелась от таких рассказов, а у нее и без того забот хватает — то кто-то из малышей кашляет, то картошка не уродилась, а едоков — полон дом, а еще слухи о выселении, и арендаторы, сами сдающие участки крестьянам, шастают с ломами от хижины к хижине. Дэвид дождался, пока все выйдут из дома во двор искать яйца в траве.

Найди себе такое место, сказал он ей тогда, чтоб кормили. Плевать, если там грязно. Ведь семьи есть, что людей нанимают, а у самих за душой не больше нашего. И спят на камышах, как и мы. Но поищи такого хозяина, который проследит, чтоб сыта была.

На северной ферме, где она лето проработала, кормить кормили. Картошка там была. Овсянка. Но есть позволялось только после хозяев: допить сливки из ковша, выскрести остатки из горшка.

Мэри повернулась на бок. Могло бы быть и хуже, успокаивала она себя. Всего только одинокая женщина и ребенок, орущий и плачущий в доме, корова и клочок неудобья. Но чувствовалось в этом всем что-то странное, а что — понять она не могла. Возможно, одиночество хозяйки. Этой вдовы, Норы Лихи, женщины со впалыми щеками и волосами, тронутыми на висках сединой. На первый взгляд, судьба ее сложилась худо. Щиколотки опухли, лицо избороздили глубокие морщины. Но Мэри, вглядевшись в лицо Норы на ярмарке, заметила и другое: лучистый узор у глаз говорил о том, что жизнь свою она прожила хорошо.

Дэвид учил ее всматриваться в лица. Если у мужика красный нос, значит, пьяница и от его дома лучше держаться подальше, потому что денежки он спустит на выпивку, а на еду для домочадцев мало что останется. Бабы с поджатыми губами, люди говорят, все сплошь злыдни. Такая станет следить за каждым твоим шагом. Лучше поищи в хозяйки женщину не хмурую и чтоб от глаз морщинки расходились птичьей лапкой.

«Значит, либо на солнце привыкла щуриться, либо душа добрая. И не важно, отчего эти морщинки — от работы в поле или от улыбок, у такой хозяйки тебе плохо не будет».

Морщинки птичьей лапкой у Норы Лихи были. И в Килларни она показалась Мэри довольно доброй; одета опрятно, лицо открытое. Но о том, что сама-то она вдова, смолчала, и про мальчика солгала.

Как сказала она тогда?

Дочкина сына нянчить.

Ни словом не обмолвилась о том, что тело-то у мальчика все скрюченное, челюсть отвисла и что немой он. Не намекнула даже, что в доме болезнь, смерть и тайна, о которой лучше помалкивать.

Таких детей, как Михял этот, Мэри прежде не видывала. Когда спит, ну просто худющий недокормленный малыш, а в остальном — ребенок как ребенок, даром что хилый и бледный. Но стоит ему проснуться, и сразу ясно: что-то с ним совсем не то. Глазами голубыми шарит, а словно не видит, смотрит так, будто и нет ее рядом. И руки странно держит, все к груди прижимает, рот полуоткрыт, кривится. Старичком кажется. Кожа сухая, кости обтянула, тонкая, как странички в требнике. Совсем не похож он на тех круглощеких ребятишек, которых Мэри привыкла нянчить. Когда, переступив порог хижины, Мэри впервые увидела его на коленях у старухи, она поначалу решила, что это и не ребенок вовсе, а страшная, как чучело, кукла. Игрушка детская из палочек, обряженная в старое платье, вроде мощей святой Бригитты, которые носят в ее день на носилках, — скукоженная головка и угловатый скелет, прикрытый какими-то тряпками. А потом, когда она подошла поближе и увидела, что это живой мальчик, сердце у нее упало от страха. Тощий и пораженный какой-то хворью, из тех, что тянут сок из растения, пока не превратят его в засохший стебелек. Ее привели в дом, где хозяйничает болезнь, и болезнь эта захватит и ее. Но нет же — они говорят, что не болен он. Только растет плохо, медленно. С трудом растет, но старается, борется, чтоб быть как все дети.