Ханна Арендт – Ответственность и суждение (страница 6)
Вторая тема, которую я не могу не поднять в связи со своей жизнью, касается страны, которой я в эту минуту обязана признанием. Меня всегда восхищало, каким особенным образом датчане и их правительство справились с крайне взрывоопасными проблемами, которые были поставлены нацистским завоеванием Европы. Я всегда считала, что эта необыкновенная история, о которой вы, разумеется, знаете больше, чем я, должна входить в обязательную программу всех политологических курсов, где рассматривается тема соотношения власти и насилия, частое отождествление которых относится к числу элементарных ошибок не только политической теории, но и реальной политической практики. Этот эпизод вашей истории служит крайне поучительным примером того, какая огромная власть потенциально заложена в ненасильственном действии и в сопротивлении противнику, который обладает подавляющим превосходством в средствах насилия. И коль скоро самая зрелищная победа в этой битве связана со срывом «Окончательного решения» и спасением почти всех евреев на датской территории, независимо от того, были они гражданами Дании или беженцами, кажется совершенно естественным, что евреи, выжившие в катастрофе, должны ощущать совершенно особую связь с этой страной.
Две вещи в этой истории произвели на меня особенное впечатление.
Подойдем теперь к делу с другой стороны. Нет сомнений, что сегодняшняя церемония – событие публичное, а почести, которые вы воздаете, выражают публичное признание заслуг некоего человека, который в силу самого этого обстоятельства превращается в публичную фигуру. Боюсь, в этом отношении ваш выбор можно поставить под сомнение. Не хочу поднимать скользкий вопрос о заслугах; но почести, если я правильно понимаю, служат для нас выразительным уроком смирения, ведь они подразумевают, что не нам себя судить, что мы не в состоянии судить о собственных достоинствах подобно тому, как судим о чужих. Я с большой охотой выказываю это необходимое смирение, потому что всегда была убеждена, что никто не может знать самого себя, поскольку никто не
Иными словами, в силу личных склонностей и темперамента – внутренних психических качеств, которые не обязательно формируют наши окончательные суждения, но точно формируют наши предрассудки и инстинктивные импульсы – я стараюсь избегать публичной сферы. Для тех, кто читал кое-какие мои книги и помнит, как я хвалила, возможно, даже прославляла публичную сферу за то, что она создает подходящее пространство явленности для политической речи и действия, это может прозвучать фальшиво и неискренно. В том, что касается теории и осмысления, чужакам и простым созерцателям нередко удается глубже и острее проникнуть в действительный смысл происходящего перед ними или вокруг них, чем это могло бы получиться у действующих лиц и участников, которые, как и положено, целиком поглощены событиями, частью которых они стали. На самом деле вполне можно понимать политику и размышлять о ней, не будучи так называемым политическим животным.
Этим изначальным импульсам, если хотите, врожденным дефектам сильно поспособствовали две очень разные, но в равной мере враждебные всякой публичности тенденции, вполне естественным образом совпавшие в 20-х годах этого века, в период после Первой мировой войны, и даже ознаменовавшие, по крайней мере, в глазах молодого поколения, закат Европы. Мое решение учиться философии было для того времени вполне обычным, хотя, наверное, и не совсем расхожим, и этот выбор
Но эти сумерки, окутавшие публичную сцену, наступали отнюдь не в тишине. Наоборот, публичная сцена, как никогда прежде, утопала в публичных заявлениях, как правило, вполне оптимистичных, а шум, наполнявший воздух, состоял не только из пропагандистских лозунгов двух противоборствующих идеологий, каждая из которых рисовала свою картину будущего, но и из реалистичных высказываний уважаемых политиков, из правоцентристских, левоцентристских и центристских высказываний, которые все вместе не только порождали предельную путаницу в умах своих аудиторий, но и приводили к профанации любого вопроса, которого они касались. Упомянутое почти машинальное отторжение всего публичного было очень распространено в Европе 1920-х годов с ее «потерянными поколениями»; разумеется, во всех странах они были меньшинством и оценивались то как «авангард», то как «элиты». Их малое количество отнюдь не означает, что они не были показательны для климата времени, зато может объяснять курьезное и повсеместно распространенное ложное представление о «ревущих 20-х», их возвеличивание и почти полное забвение того распада всех политических институтов, который предшествовал великим катастрофам 1930-х. Свидетельства того, что климат этого периода действительно был антипубличным, можно найти в поэзии, искусстве и философии; именно в это десятилетие Хайдеггер изобрел свое
В Англии именно в это десятилетие Оден сказал в четырех строках то, что многим, должно быть, казалось едва ли не слишком банальным, чтобы вообще об этом говорить:
Когда такие склонности – идиосинкразии? особенности вкуса? – которые я попыталась привязать к исторической эпохе и объяснить фактами, приобретены в годы формирования личности, они могут пустить глубокие корни. Они могут породить страстную тягу к скрытности и анонимности, словно только то может иметь для вас личное значение, что вы можете хранить в секрете – «Избегай в любви признанья, / Смысл ее неизъясним»[36] или «