Ханна Арендт – Опыты понимания, 1930–1954. Становление, изгнание и тоталитаризм (страница 7)
«Берлинский салон» посвящен необычному, но недолговечному социальному явлению, выросшему из идеалов германского Просвещения, проявившемуся в полном романтическом цветении в мансарде Рахель, и внезапно прекратившему существование, когда его «социальная нейтральность» была сокрушена событиями в реальном мире. Он «затонул как корабль», как сказала Рахель, как если бы был разрушен наполеоновскими пушками. Между Лигой добродетели (с ее концепцией равенства, основанного на доброте), которая предшествовала ему и крайне селективным, буржуазным Столовым обществом, которое за ним последовало, салон Рахели был воплощением романтической «неблагоразумности». Именно эта неблагоразумность, разновидность богемности, необычная и какая угодно, но только не буржуазная, разрушала различие между публичным и частным, принимая всерьез интересное человеческое существо как таковое – будь то женщина, князь, государственный деятель, еврей или кто-либо еще, – и интерес представляла сама жизнь (к примеру, счастье или несчастье), а не лицо, не «носитель» этой жизни. Так что это не место личности в мире рекомендовало ее Рахель, а, наоборот, такая вещь, как способность страдать «более чем кто-либо, кого я когда-либо знала». Сама Рахель воплощала отсутствие осмотрительности, поскольку ее жизнью руководило стремление избежать «несчастья» ее рождения – бытия еврейкой, – став «подобной» (ассимилированной) любой другой «воспитанной личности». Ее салон мог создавать для нее иллюзию такой ассимиляции, но это была ложная мечта о равенстве; время, «когда мы все были вместе», исчезло как мираж, когда она писала об этом Паулине Визель в 1818 г. В интимности любви понимание Рахелью Генца могло заслонять, даже заменять реальность, но оно никогда не могло заставить ее примириться с миром, в котором ее дискриминировали как еврейку. Это была та же интимность, ради которой Генц отказался пожертвовать очарованием мира, который вызывал у него такое восхищение во всех его проявлениях.
Арендт была поражена блестящим умом Рахель, ее огромной способностью к любви и ее пониманием других, вырастающим из этой способности, а также ее чудесной, неразборчивой открытости жизни. Но Арендт обнаружила, на своем собственном опыте политического антисемитизма – в отличие от социальной дискриминации, – что быть евреем – это на самом деле политический, публичный
«Об эмансипации женщин» – единственный текст Арендт, посвященный женскому вопросу (возможно, достаточная причина, чтобы включить его в этот сборник), хотя она ссылалась на современные дебаты в германском женском движении в своей биографии Рахель Фарнхаген. Арендт утверждает, что смешение социальных целей с политическими никогда не позволит раскрыть специфическую сложность жизненной ситуации женщины, что, возможно, есть первый намек на тот род критики, которой она подвергнет марксистскую мысль. Алис Герштель, автор книги, которой посвящена рецензия Арендт, и ее муж, Отто Рийхле, были видными деятелями радикальных политических движений в Германии. Герштель была также близка с Миленой Есенской, другом и товарищем по переписке Арендт, что создает прекрасную, хотя и случайную, связь со следующим эссе «Франц Кафка: переоценка».
Одиннадцатилетний разрыв, отделяющий последнюю работу, написанную Арендт в Германии в 1933 г. от эссе о Кафке может показаться удивительным. Из интервью Гауса понятно, что Арендт, покинув Германию, испытывала отвращение к интеллектуалам и интеллектуальной жизни, а также ясно, что в качестве беженца без гражданства у нее были серьезные практические трудности. В Париже она работала на Молодежную алию, подготавливая еврейских детей к эмиграции в Палестину, куда она сопровождала одну из групп в 1935 г. Но она не полностью отстранилась от интеллектуальной жизни Парижа. Она посещала некоторые из знаменитых семинаров Александра Кожева о Гегеле, где впервые встретила философов Жана-Поля Сартра и Александра Койре (она считала Койре намного более проницательным интерпретатором Гегеля, чем Кожев); она подружилась с Раймоном Ароном и была очень близка с Вальтером Беньямином[38]. Немногие сохранившиеся от этого периода эссе Арендт касаются еврейского вопроса и включены в том, содержащий работы Арендт по еврейской проблематике, упомянутый выше.
Намного большая часть эссе, последовавших за посвященным Кафке, так или иначе касаются Второй мировой войны и многочисленных феноменов, связанных с тоталитаризмом. Даже кажущиеся исключения – такие, как работы о Дильтее, Дьюи, Брохе, Ясперсе и Хайдеггере; эссе, рассматривающие философские вопросы, в особенности немецкую и французскую экзистенциалистскую мысль и политическую философию в целом; и посвященные множеству вопросов, связанных с религией – написаны с той точки зрения, про которую можно безошибочно сказать, что она сформирована пониманием Арендт того, чем были для нее беспрецедентные политические события двадцатого века. Сама переоценка Кафки осуществлена именно с такой точки зрения: он рассматривается не как «пророк», предсказавший будущее, а как проницательный аналитик «фундаментальных структур» «несвободы» своего времени, которое создало то, что Арендт называла «проектами» социализированного человечества, бюрократического общества, управляемого сверхчеловеком, в противоположность человеческим законам. Для Арендт показателем гениальности Кафки была его способность постигать структуры «подземного потока истории Запада»[39], когда они были все еще скрыты для большинства. С другой стороны, его «образ… человека как модели доброй воли», «всех и каждого», желающих быть свободными, напоминает о том «доверии к людям», о котором Арендт говорит в конце интервью с Гаусом, доверие «к человеческому всех людей».
Арендт считала, что политическая мысль в XX в. должна порвать со своей собственной традицией так же радикально, как систематические массовые убийства, осуществленные тоталитарными режимами, порвали с традиционным пониманием политического действия. Ранний и наглядный пример ее собственного мышления можно видеть в различии, которое она проводит между «организованной виной» и «всеобщей ответственностью». Именно Арендт, еврейка, в последние дни войны высказывалась против ванситтартизма; она не считала, что немецкий народ обладает «монополией вины» за бесчеловечные преступления расистской идеологии. Не немецкий народ, а эта идеология сделала все возможное, чтобы уничтожить германскую культуру и человечность. Ее предвидение того, что зло станет «фундаментальным вопросом» в послевоенном мире, объясняет ее признание необходимости примирения народов и нового начала. Зло стало явным как инверсия векового основания западной морали – «Не убий!» – и менее абстрактно понималось как «чудовищность», «бесчеловечность» создания «абсолютно невинных» жертв для демонстрации хода так называемых законов природы и истории. Связь «чудовищности» и «бесчеловечности» с «невинностью» кажется весьма странной до тех пор, пока не понята совершенная новизна тоталитаризма как формы правления. Это понимание трудно, и теоретическим достижением первого порядка для Арендт было обосновать добавление новой формы правления к списку, начатому Платоном и Аристотелем и едва ли изменившемуся со времен античности.
Это никоим образом не только вопрос теории. Тоталитаризм – его угроза человечеству – представляет собой такую опасность, что Арендт не перестает предупреждать нас о политических условиях и ментальных установках, из которых он вырастает. Так, она обращает внимание на то, что в основе сталинского насилия лежала не столько идея, что «не разбив яиц, омлет не приготовишь», – сколько идея действия как фабрикации – в смысле делания истории. «Экс-коммунистов» от «бывших» коммунистов отличает фундаментально тоталитарный способ мышления, нетерпение по отношению к «основным неопределенностям» действия и идеологическая вера в «конец» истории. Она бескомпромиссно критична по отношению к светскому буржуазному обществу, его убийственной конвенциональности и указывает на его тенденцию лишать человека спонтанности и превращать его в «функцию общества». Испытывая симпатию к неокатолическим критикам буржуазных «морали и стандартов», таким как Г. К. Честертон и Шарль Пеги, она не выносила католиков или кого угодно, кто стремился бежать от реальности, прячась за «определенностью» прошлых истин.