Ханна Арендт – Между прошлым и будущим. Восемь упражнений в политической мысли (страница 1)
Ханна Арендт
Между прошлым и будущим. Восемь упражнений в политической мысли
Hannah Arendt
Between Past and Future Eight exercises in political thought
© Hannah Arendt, 1954, 1956, 1958, 1960, 1961, 1963, 1967, 1968
© Издательство Института Гайдара, 2014
Генриху, после двадцати пяти лет
Предисловие: Брешь между прошлым и будущим
Долго это не продолжалось. Их освободили от того, что они с самого начала считали «бременем», и вернули к их личным делам (которые, как они теперь знали, невесомы, поскольку ни к чему не относятся), снова отделенным от «мира действительности» с помощью
Что это было за сокровище? Похоже, в их собственном понимании оно состояло как бы из двух взаимосвязанных частей: они обнаружили, что тот, кто «присоединялся к Сопротивлению,
Участники европейского Сопротивления – не первые и не последние, кто потерял свое сокровище. Историю революций (в которой, что касается политики, раскрывается самая суть истории о Новом времени), начиная с лета 1776-го в Филадельфии и лета 1789-го в Париже и заканчивая осенью 1956-го в Будапеште, можно иносказательно представить в виде рассказа о древнем сокровище, которое вдруг появляется при самых разнообразных обстоятельствах, а потом при столь же загадочных обстоятельствах снова исчезает словно фата-моргана. Конечно, есть много веских причин считать, что это сокровище всегда было миражом, а не реальностью и что мы имеем здесь дело не с чем-то материальным, а с призраком (одна из самых веских причин – тот факт, что это сокровище до сих пор так и не получило названия). Существует ли нечто, не в открытом космосе, а в нашем мире, среди человеческих дел, если у него нет даже названия? Единороги и сказочные принцессы и то кажутся более реальными, чем потерянное сокровище революций. И тем не менее если мы обратим взоры к началу этой эпохи, а особенно к предшествовавшим ей десятилетиям, то можем увидеть, что в XVIII веке по обе стороны Атлантики у этого сокровища было название – давно уже забытое и, возникает искушение сказать, утраченное еще до того, как исчезло само сокровище. В Америке оно называлось «публичное счастье», и это выражение с его коннотациями «добродетели» и «славы» мы едва ли понимаем лучше, чем французский аналог, «публичную свободу». Трудность для нас в том, что в обоих случаях ударение падало на слово «публичный».
Как бы то ни было, именно безымянность этого сокровища имеет в виду поэт, когда говорит, что наше наследство досталось нам без завещания. Завещание, сообщая наследнику, что будет его по праву, передает прошлое имущество будущему. Без завещания или, расшифруем метафору, без традиции (которая выбирает и называет, передает через поколения и сохраняет, указывает, где сокровища и какова их ценность) нет, по-видимому, никакой основанной на вручении преемственности во времени, и, следовательно, с точки зрения человека, нет ни прошлого, ни будущего, а только вечно меняющийся мир и круговой жизненный цикл обитающих в нем созданий. Таким образом, сокровище было потеряно не из-за исторических обстоятельств или неблагоприятной действительности, а потому что никакая традиция не предвосхитила его появление, или его действительность, и никакое завещание не вручило его будущему. Во всяком случае, эта потеря, которая, быть может, и стала неизбежной в силу политической действительности, была довершена забвением, провалами в памяти, постигшими не только наследников, но и действующих лиц, свидетелей, тех, у кого сокровище на краткий миг оказалось в ладонях рук, короче, самих живших тогда. Ведь память, которая является лишь одним из модусов мышления (хотя и одним из самых важных), беспомощна вне какого-то уже сформированного контекста, а человеческий ум только в редчайших случаях способен помнить нечто, совсем ни с чем не связанное. Таким образом, первыми, кто не сумел запомнить, на что походило это сокровище, были именно те, кто обладал им и нашел его настолько странным, что даже не знал, как его назвать. Тогда их это не беспокоило; пусть они и не знали своего сокровища, они достаточно хорошо знали смысл того, что делали, и знали, что он не сводится к тому, победят они или потерпят поражение: «Действие, имеющее смысл для живых, имеет ценность только для мертвых, завершение лишь в умах, которые наследуют его и ставят под вопрос». Трагедия началась не тогда, когда освобождение страны в целом уничтожило, почти автоматически, маленькие скрытые островки свободы, которые в любом случае были обречены, а когда не нашлось ума, который унаследовал бы и ставил под вопрос, помнил бы и размышлял. Суть в том, что «завершение», которое, вообще говоря, каждое разыгрывающееся событие должно получить в умах тех, кто будет потом рассказывать его историю и передавать его смысл, ускользнуло от них. Акт не получил завершения в мышлении, не был схвачен в воспоминании, а потому, когда все кончилось, просто не осталось никакой истории, которую можно было рассказывать.
В этой ситуации нет ничего абсолютно нового. Нам слишком хорошо знакомы периодически повторяющиеся вспышки неистовой озлобленности на разум, мышление и рациональное рассуждение. Такова естественная реакция людей, которые на собственном опыте знают, что мысль и действительность разошлись путями, что действительность стала непроницаемой для света мысли, а мысль, больше не привязанная к происходящему подобно тому, как окружность привязана к своему центру, зачастую либо становится совсем бессмысленной, либо начинает пережевывать старые истины, уже давно ни к чему определенному не относящиеся. Даже предвидение этого тяжелого положения стало к настоящему моменту чем-то хорошо знакомым. Когда Токвиль вернулся из Нового Света, который он сумел описать и подвергнуть анализу настолько блестяще, что его работа осталась классикой и пережила более века радикальных перемен, он вполне осознавал, что и от него ускользнуло то, что Шар позже назвал «завершением» акта и события. Цитата Шара: «Наше наследство досталось нам без завещания» – звучит словно вариация слов Токвиля: «Прошлое не озаряет светом будущее, и ум человека бредет во тьме»[2]. И все-таки единственное точное описание этого тяжелого положения, насколько я знаю, содержится в одной из тех притч Кафки, которые – и это, возможно, уникальное в литературе явление – суть настоящие παραβολαί, падающие параллельно происходящему и вокруг него как лучи света, которые, однако, не освящают его внешний облик, а подобно рентгеновским лучам обнажают его внутреннюю структуру, которую в нашем случае составляют скрытые процессы ума.