Халльгрим Хельгасон – Женщина при 1000 °С (страница 17)
Недавно я прочитала в биографии Стейна Стейнарра, которую Гильви Грёндаль, этот старец, написал буквально накануне собственной смерти, что Лобастый сокрушался, видя, как маму поглотила пасть буржуазии. Он даже послал ей вслед стихотворение. Если честно, я раньше никогда не слышала об этом стихотворении и поэтому обрадовалась за маму, хотя поэт и извергал яд из своего покореженного драконьего сердца.
Через много лет маму спросили, каков был Стейн Стейнарр как любовник. Этот вопрос задала грубиянка-деревенщина из Скагафьорда, сующая нос в чужие дела, словно коза в огород, – причем прямо во время банкета у нас дома на Скотхусвег. Гости навострили уши и держали чашки высоко над блюдцами, так что за столом стало тихо, и мама ответила:
«Ах, в те годы он чаще всего писал в традиционной манере».
31
Лоне Банг
В «Морском» на Скагене я впервые увидела знаменитую Лоне Банг. Она была моей родственницей по отцовской линии и уже тогда достигла всемирной известности в Дании и Исландии[71] – исполнительница народных песен, выступавшая во многих городах Европы. Особенно удачную карьеру она сделала в Германии, но однажды в порыве благородства отказалась петь на собрании перед самим фюрером – и о концертах в этой стране ей пришлось забыть.
Лоне была связана с нами многими узами. Она была племянница бабушки Георгии, к тому же родилась в Исландии. Ее отец, Могенс Банг, был врачом в Рейкьявике в начале века, и Лоне до двенадцатилетнего возраста росла в Квосе[72], а потом ее семья переехала в Нюкёбинг на острове Фальстер. Поэтому она все время бегло говорила по-исландски, хотя манера выражаться у нее порой была немного детская. Когда дедушку Свейна назначили послом в Копенгагене в 1920 году, ей предложили пожить у них с бабушкой, пока она занималась пением в Королевской консерватории. Двадцатилетняя девушка вошла в дом сорокалетних супругов, своей тети и ее мужа, и сразу полюбилась их детям. Затем она отправилась в Париж и посвятила себя песням разных народов, в конце концов стала петь на семнадцати языках, а говорить – на семи. Она была частой гостьей в семье до самой смерти дедушки. Он всегда называл ее на исландский манер – Лова, а ласкательно – Ло́вушка-Соловушка, и всегда объявлял о ее приходе с такой радостью, будто эта певчая птичка приносила долгожданную весну.
Лоне была шикарна, а внешность у нее – специфическая. Лицо такое же широкое, как диапазон голоса, скулы такие же высокие, как прическа, нос солидный – его часто называли еврейским, а я не раз слышала, как она печалится, что в ее жилах нет ни капли еврейской крови. Она нежно любила еврейскую культуру и пела народные песни и на идише, и на древнееврейском, и никогда не смогла простить папе его увлечение нацизмом.
Жарким летним вечером в июле тридцать седьмого в «Морском» было застолье. Среди гостей были знаменитый актер Поуль Рёмер и его супруга исландка Анна Борг, обитатели соседней дачи, приятели дедушки с бабушкой. Из того вечера я помню только стук маминых каблуков и домашний концерт после обеда. Пианист Ройтер сел за рояль, а тетя Лоне встала рядом, в простом черном платье, с высокой прической и подбородком. Она объявляла песни по-датски, рассказывала про их историю и про то, о чем в них поется. В моих воспоминаниях ее голос – такой же специфический, как и лицо, не то чтобы красивый, но ясный и чарующе звонкий. В заключение она спела исландскую песню:
Дедушка вскочил с места в самый разгар аплодисментов, подошел к певице, сияя от счастья, взял ее за руку, заставил поклониться еще раз и при этом громко сказал по-исландски: «Ловушка-Соловушка прилетела!» Это был час опьянения, час общей радости для всей загорелой семьи; яблочный румянец над белыми рубашками с засученными рукавами. Тогда я в первый раз сидела в этих объятиях – и в последний раз они обхватывали меня полностью.
32
Вождемания
Папа рано стал «боевитым», как выражалась бабушка Вера и как потом стало ясно всем. В его манере работать во время сенокоса у нас на Свепноу она углядела что-то, чего не видели другие, какую-то склонность мучить себя, смешанную с
Папа прибился к нацистам и стал одним из тех крайне малочисленных исландцев, которые во Второй мировой воевали за немцев, и единственным из них, кто вошел с винтовкой в Россию. Я так думаю, что, скорее всего, его сбила с панталыку униформа. Его дедушка был вторым министром Исландии, его отец – первым ее послом в Дании; у обоих в гардеробе имелись костюм с обшлагами и твердая шляпа с плюмажем. А папа был бесконечно далек от каких бы то ни было обшлагов, хотя ему и удалось год и два месяца пробыть руководителем конторы по импорту в Копенгагене, – эта затея быстро закончилась в одном весьма злачном месте в Киле. Бессовестный коллега из числа местных клиентов забрал у него квитанции, договоры об импорте и бумажник, а папа угодил в заложники к хозяину заведения почти на двое суток, дожидаясь, пока посол Исландии вникнет в курс дел и оплатит из своего кошелька и ночной досуг, и семнадцать тысяч стальных прищепок для прачечной.
Через несколько недель папа уже приехал на сенокос в Брейдафьорд и отбыл в Германию следующей весной после того, как выбрал себе университет. По несчастливой случайности он, тридцати неполных лет, стоял на набережной в Гамбурге именно 5 мая 1937 года и впервые увидел там «малыша Хьяльти», который в торжественной обстановке при большом скоплении народа освящал самый большой в мире прогулочный пароход «Вильгельм Густлофф». (Папа и другие исландцы в довоенной Германии называли Гитлера не иначе как «Хьяльти», а когда в свет вышли детские книжки про героя с таким именем, я прозвала его «малыш Хьяльти»[73], чем весьма огорчила отца.) Папа слишком часто вспоминал это событие. Казалось, встреча с большим вождем навек впечаталась в его душу, как клеймо. Тогда древнескандинавская кафедра в Любеке уже превратилась в своеобразный центр апологии нацизма: считалось, что его корни – в древнескандинавских мифах и исландских сагах, а сама идея родилась вместе с белокуро-прекрасным народом, населявшим северные края. Так что папа оказался слабым человеком в нехорошем месте: белокурый викинг, говорящий по-немецки с арийским акцентом, к тому же – знатного роду. За двадцать минут до начала войны ищейки Гиммлера напали на след и разнюхали, что герр Бьёрнссон – не только истинный ариец, но и сын самого высокопоставленного чиновника своей страны – богатая добыча! Они предложили ему золото и серую униформу. А на ней были руны: «SS».
Ханс Хенрик Бьёрнссон был в особо тяжелой форме подвержен тому недугу, который иные называют «вождеманией», а иные «звездоманией». Симптомы у нее ясные. В присутствии вождя или звезды больной лишается дара речи и теряет волю. Мысли вылетают из его головы, а лицо превращается в собачью улыбку – даже язык вываливается характерным образом. Этот коварный недуг поражает самых разных людей и способен превратить благородных господ в слюнявых болонок.
В этом смысле я достойная дочь своего отца – только у меня мания подобострастия распространяется не на властителей, а на творческих личностей. Мне было легко очаровать таких дедушкиных друзей, как Вильхьяльм Тоур, который некоторое время побыл министром иностранных дел, а также Оулава Торса и его тезку – короля Норвегии. Зато я весь день трепетала, стоило Марлен Дитрих заглянуть в Бессастадир. Я, знавшая немецкий чуть ли не как родной, не смогла выдавить из себя ни слова, когда меня, семнадцатилетнюю, представили звезде, и только пролепетала что-то по-датски, едва мне удалось длинным ногтем поскрести ее ладонь при рукопожатии. Я никогда не видела более красивую женщину (кроме разве что покойной графини Грейс Келли), и они с бабушкой, как ни странно, быстро нашли общий язык. Бабушка ходила вместе с немецкой звездой по всему дому и даже заполучила ее к себе в союзники в споре с дедушкой, потому что она согласилась с ней, что ковер в большом зале Бессастадира должен быть не серый, а зеленый.
Та же история повторилась, когда мы с Бобом в Брюсселе увидели Чета Бейкера, а потом повстречали его в пивбаре. Боб был превеликий звездознатец, способный пролезть куда угодно, и обладал этим специфическим американским талантом: стоило ему единожды взглянуть человеку в глаза, как тому уже казалось, что они с ним знакомы чуть ли не со школьной скамьи. И конечно, он подлетел к Чету и представил ему меня как свою новую невесту, хотя они с ним сроду не встречались. Но тут я потеряла дар речи и как дурочка поздоровалась с джазменом по-немецки. Он предстал передо мной в виде большерукого рыбака из Стиккисхольма, который выпил не один залив – и выблевал обратно. У него не хватало зубов, а из лавовой глыбы его лица струился голос, подобный чистейшему роднику. «I get along without you very well…»[74] Но у меня всегда было такое ощущение, что слушателям хочется скинуться ему на красивую улыбку. Гораздо позже я услышала, как он попевал в копенгагенском парке Тиволи, но к тому времени родник уже забился илом.