Халил Рафати – Я забыл умереть (страница 26)
Я не понял вкуса. Поэтому я повел поршень дальше вниз. Когда поршень остановился, заряд кокаина внезапно накрыл меня, как удар лопатой по башке. Но я был спокоен. Я быстренько припомнил, что у ямайцев всегда бывает очень чистый кокаин, который везут из Флориды по шоссе I-75. Его не очищают керосином или бензином, как мексиканский кокаин, поэтому у него нет ярко выраженного вкуса, когда ширяешься. Но он силен.
Когда все эти мысли мелькали в моей голове, я услышал звук сирен. Я запомнил только, что приобнял себя за грудь и с ужасом глянул вверх, где висели камеры видеонаблюдения, мигая красными лампочками под козырьком. Я пытался бежать, но мои ноги стали ватными. От них не было толку. Я ловил ртом воздух, но не мог вдохнуть. Пот струился градом по голове и лицу. Я снова попытался вдохнуть, но не мог. А сирены приближались.
И тут —
Я сгреб на себя листья и веточки — все, что находилось на расстоянии вытянутой руки. И по-прежнему ничего не видел. Я похоронил себя под грязной прошлогодней гниющей листвой. Я похолодел, когда услышал, как полицейские машины резко тормозят и останавливаются.
Похоже, я пролежал там несколько часов — слепой и парализованный. Они двадцать раз проходили мимо меня. Несколько раз я чувствовал их тяжелые шаги, слышал, как листья и веточки скрипели у них под ногами. Ощущение было такое, что слон сел мне на грудь. По мне ползали насекомые — с лизняки, муравьи, многоножки. Они ползали по рукам. По лицу. Заползали в уши. Заползали в нос. Я гнил так же, как листва и эти самые веточки. Я разлагался — я был мешком дерьма. Насекомые и земля принялись меня пожирать. С моего разрешения. Я не смел пошевелиться. Не имел такого права. Я гнил и разлагался в этой грязи, под этой гнилой листвой. Я был достоин такой участи. У меня не было другого выбора. Мне некуда было идти, некому было звонить, никому не было дела до моей жизни, никто не мог мне помочь. Я сжег за собой все мосты. Моя родная мать не брала трубку. Да что там, даже мой барыга не брал трубку. Всякий раз, когда я достигал дна, я брал лопату и рыл дальше. На этот раз рыть было некуда.
Я покорился судьбе и слился с грязью и гнилью. Все было кончено. Я был мертв.
На меня опустились тишина и покой. Мое дыхание выровнялось и пришло в норму. Я расслышал знакомый звук, который не слышал десятилетиями, — это было пение утренних птиц. Одна за другой, медленно, но верно, их красивые, мелодичные трели сливались в симфонию.
Я начал молиться, я просил Бога о прощении. Вместе с пением птиц в моей душе забрезжил луч надежды. Если я смогу снова видеть, если я смогу снова ходить, то я смогу измениться. Моя молитва становилась горячее и горячее, птицы щебетали громче и громче, и я почувствовал, что забрезжил свет.
«Боже, прошу Тебя, прошу и еще раз прошу. Я не хочу больше так поступать. Я
На этот раз я говорил искренне. Я больше так не мог. Больше невозможно было влачить такое существование, — я не могу назвать это жизнью. Такому существованию я предпочел бы смерть в этой канаве.
Мое зрение вернулось ко мне, но медленно и неуверенно. Я попробовал пошевелить ногами. Они шевелились, но очень слабо. Я приподнялся и смахнул с себя листву, грязь и жуков. Перед глазами все расплывалось, ноги были ватными. Но я все-таки дополз до своей лачуги.
Я проспал полтора дня. Проснувшись на следующий день, я вошел в дом к хозяевам и попросил телефон. К моему удивлению, семья никак особо не отреагировала на мой визит. В прошлый раз я оставил эту лачугу в плачевном состоянии, и, надо полагать, они не ждали меня снова.
Я позвонил хозяину фонда «Телезис». Джерри был владельцем прекрасного рехаба «Ранчо Малибу».
Я умолял его: «Вы позволите мне приехать в рехаб?»
— Ни в коем случае, — отрезал он. — Если ты выглядишь так же, как в последний раз, когда я тебя видел, я не смогу взять тебя в клинику.
Я кричал.
Я плакал.
— Нет, — сказал он. — Извини.
Дальше я попытался уговорить Пенни.
— Я могу остановиться у тебя? Я завязал. Я поклялся Богу, что завязал. Я завязал с дурью, честно. Я приеду, поживу у тебя месяц и найду работу.
— Нет, не получится.
Я подумал, что сейчас она повесит трубку, но потом я снова услышал ее голос.
— Я передам Бобу Форресту.
Боб Форрест был сотрудником благотворительной организации, так называемой Программы реабилитации музыкантов (ПРМ), или, в моем случае, Программы реабилитации неудавшихся музыкантов. Это была программа для всех исполнителей, которые не могли завязать самостоятельно.
Боб великодушно согласился, и я позвонил ему, чтобы спросить адрес.
— Да, конечно, подъезжай сюда, и мы о тебе позаботимся, дружище. Не беспокойся ни о чем.
Я плакал:
— У меня нет денег. У меня нет родственников.
— Самое главное, приезжай, — сказал он. — О тебе позаботятся.
Я помылся у хозяев, одолжил одежду у одной из старших девочек, взял с собой джинсы, треники, шлепанцы, пару старых концертных футболок и замечательную большую, теплую и удобную фуфайку. Ко времени моего отбытия в центр, я уже был в плоховатой форме. Начиналась ломка. Собеседование проводил знаменитый старый джазовый музыкант и завязавший наркоман Бадди Арнольд[61]. Он заправлял в этом центре. Он возненавидел меня с первого взгляда — наверное, из-за моих обесцвеченных пергидролем волос или того, что от них осталось.
— Ни в коем случае, — тут же сказал он. — Мы ничего не сможем для тебя сделать. Ты не издавался.
Тут заговорил Боб: «Постой, Бадди, ему надо помочь. Ему надо помочь».
Четыре или пять раз подряд Бадди повторял мне, чтобы я убирался из его кабинета.
«Мне некуда идти, — говорил я, всхлипывая. — Пожалуйста, пожалуйста, помогите мне».
В итоге только для того, чтобы я заткнулся, он сказал: «Ладно, хорошо. Я помогу тебе, но знаю, что придется об этом пожалеть».
Боб повез меня в реабилитационный центр в Пасадене. Это было 15 июня 2003 года. Когда я поступил в отделение, мне дали несколько таблеток, и я проспал три дня подряд. Когда я проснулся, то был один в своей комнате. Я точно знал, что происходит, понимал, где я оказался. Слезы снова покатились по моему лицу. Я закрыл дверь в свою комнату, преклонил колени возле кровати, сложил руки и стал молиться.
— Кто бы Ты ни был, если Ты есть, избавь меня от этого ада!
Я никогда не забуду эти слова, пока жив. Я испытал душевный подъем. Тошнота и изнеможение никуда не делись, но в мою жизнь вошла легкость. Я просил Бога о помощи, и ответ Бога не заставил себя ждать. Захватывающее чувство.
— С тобой все будет в порядке.
Мне не явился горящий терновый куст, и ангелы не спустились с небес, чтобы утереть пот с моего лба. Да мне и не нужно было этого. Ощущение легкости, знание, что Бог есть, что Он позаботится обо мне, — это было все, в чем я нуждался.
Потом, когда я покинул свою комнату, ко мне подошел психиатр, который разработал для меня комплексную медицинскую программу. Он назначил лексапро, веллбутрин, тразодон и сероквель. В короткие периоды воздержания от алкоголя и наркотиков я принимал все эти препараты и знал, что они эффективны.
— Мне все равно. Мне ничего не нужно.
— Разве? — спросил врач. — Ломка так скоро не кончится.
Они даже предлагали мне клонидин. Он помогает при повышенном артериальном давлении, и его рекомендовал мне доктор Вальдман, когда я заходил в рехаб «Исход» при первой серьезной ломке.
— Нет, — сказал я. — Мне не нужны лекарства. Мне не нужны антидепрессанты. Хочу завязать раз и навсегда.
18 июня 2003 года. Это день, когда я завязал с выпивкой и наркотиками. Следующие две с половиной недели были самыми тяжелыми в моей жизни. Я не спал. Изредка я задремывал минут на двадцать, и меня мучили ночные кошмары, сонный паралич и галлюцинации. Я весь был покрыт абсцессами. Моя кожа переливалась всеми оттенками зеленого и желтого цветов, — я не видел ни одного живого существа, которое бы так жутко выглядело. Ярко-желтая желчь выходила изо рта и заднего прохода несколько дней. Когда я пытался есть, меня тошнило. Кожа зудела, кости ныли. Я чувствовал себя столетним старцем, и казалось, что этому не будет конца. Это был сущий ад.
Но даже в таком состоянии я чувствовал себя в тысячу раз лучше, чем двумя неделями ранее. Я пил кофе чашками, курил сигареты пачками. Я рассказывал ужасные истории о своем пьянстве и зависимости, но никто не ахал и не раздражался. Мы смеялись. Да, мы