реклама
Бургер менюБургер меню

Гюнтер Грасс – Жестяной барабан (страница 49)

18

Оскар остался один, проданный и преданный. Как прикажете ему и впредь сохранять лицо трехлетнего младенца, коль скоро у него нет самого необходимого, нет барабана? Все эти многолетние уловки, ну, например, время от времени напрудить в постель, каждый вечер по-детски лепетать вечернюю молитву, испугаться при виде Деда Мороза, которого, вообще-то, звали Грефф, без устали задавать типичные для трехлетки забавные вопросы типа: «А почему у автомобилей есть колеса?» – словом, все эти судорожные потуги, которых ждали от меня взрослые, я должен был предпринимать без барабана, я уже готов был сдаться и отчаянно, из последних сил разыскивал того, кто хоть и не был моим отцом, однако же, очень может быть, произвел меня на свет. Неподалеку от Польской слободы на Рингштрассе Оскар ждал Яна Бронски.

Смерть моей бедной матушки, несмотря на множество прекрасных общих воспоминаний, пусть даже и не вдруг и не сразу, но мало-помалу, а с обострением политической ситуации тем бесповоротнее прекратила порой даже, можно сказать, дружеские отношения, сложившиеся между Мацератом и дядей, которого, кстати, за это время успели произвести в секретари почтамта. С распадом стройной души и пышного тела моей матушки распалась и дружба между двумя мужчинами, которые оба отражались в зеркале этой души, которые оба пожирали ее плоть и которые теперь, лишась этой пищи и этого кривого зеркала, не могли найти сколько-нибудь существенной замены, кроме своих мужских посиделок, в обществе мужчин хоть и противоположных по взглядам, но курящих одинаковый табак. Однако ни Польская почта, ни встречи целленляйтеров с засученными рукавами оказались не способны заменить красивую и – несмотря на супружескую неверность – чувствительную женщину. При всей осторожности – Мацерат должен был считаться со своими покупателями и своей партией, а Ян с почтовым начальством – в короткий период, прошедший между смертью бедной матушки и концом Сигизмунда Маркуса, мои предположительные отцы все же встречались.

В полночь раза два-три в месяц можно было услышать, как Ян стучал костяшками пальцев в окно нашей гостиной. После того как Мацерат сдвигал в сторону гардину и чуть приоткрывал окно, оба приходили в неописуемое смущение, покуда один либо другой не отыскивал спасительное слово, предложив в столь поздний час партию в скат. Из овощной лавки они извлекали Греффа, а коли Грефф не желал, не желал из-за Яна, не желал, потому что как бывший предводитель скаутов – группу свою он за это время успел распустить – должен был вести себя осмотрительно, вдобавок плохо и без особой охоты играл в скат, тогда третьим садился пекарь Александр Шефлер. Правда, Шефлер тоже без всякой охоты сидел за столом напротив моего дяди Яна, но известная приязнь к моей бедной матушке, которая как бы по наследству была перенесена на Мацерата, и вдобавок тезис Шефлера о том, что розничные торговцы должны держаться заодно, заставляли коротконогого пекаря по призыву Мацерата спешить с Кляйнхаммервег, занимать место за столом у нас в гостиной, тасовать карты бледными, будто изъеденными червоточиной мучнистыми пальцами и раздавать их, словно булочки голодному народу.

Поскольку эти запрещенные игры по большей части начинались за полночь, а в три, когда Шефлеру надо было спешить в пекарню, прекращались, мне лишь редко удавалось в ночной рубашке, и по возможности бесшумно, выскользнуть из постельки и незаметно, к тому же без барабана, пробраться в темный уголок под столом.

Как вы, полагаю, уже смогли заметить ранее, для меня с давних пор под столом располагался наиболее удобный наблюдательный пункт; там я и делал сравнения. До чего ж все изменилось после кончины моей бедной матушки! Никакой Ян Бронски, осторожный поверх стола и, однако же, проигрывающий партию за партией, не пытался больше под столом разутой ногой произвести героические завоевания у нее между ногами. Под столом тех лет больше не было эротики, а о любви и говорить нечего. Шесть штанин, демонстрируя различной интенсивности рисунок в елочку, обтягивали шесть либо голых, либо предпочитающих кальсоны в большей или меньшей степени волосатых ног, которые под столом шестикратно силились избегнуть какого бы то ни было, даже мимолетного, соприкосновения, а поверх стола превращались самым примитивным образом в туловища, головы и плечи и предавались игре, которая из политических соображений вообще подлежала запрету, но отнюдь не исключала после каждой выигранной или проигранной партии слов сожаления либо торжества: Польша продула гранд, Вольный город Данциг лихо отхватил для Великого немецкого рейха бланковую бубешку.

Без труда можно было предсказать, что настанет день, когда игральные маневры подойдут к концу – как рано или поздно подходят к концу любые маневры, дабы в так называемом случае реальной опасности обратиться в конкретные факты уже на расширенном уровне.

Ранним летом тридцать девятого выяснилось, что на еженедельных посиделках целленляйтеров Мацерат подыскал партнеров по скату более нейтральных, чем служащие Польской почты и бывшие предводители скаутов. Яну Бронски пришлось хочешь не хочешь вспомнить, где его шесток, теперь он водил дружбу преимущественно с почтовиками – например, с комендантом здания инвалидом Кобиеллой, который, послужив свое время в легендарном легионе маршала Пилсудского, хоть и сохранил обе ноги, но одна из них стала на несколько сантиметров короче другой. Несмотря на эту укороченную ногу, Кобиелла был вполне исправный комендант, вдобавок с золотыми руками ремесленника, на чье предполагаемое добросердечие я и возлагал надежды в деле реставрации моего недужного барабана. И лишь потому, что путь к Кобиелле пролегал через Яна Бронски, я почти каждый день часов около шести (даже в самую невыносимую жару) занимал наблюдательный пост неподалеку от Польской слободы и дожидался Яна, который имел обыкновение возвращаться с работы минута в минуту. Но Ян все не появлялся. Вместо того чтобы задаться вопросом: а что это делает твой предполагаемый отец после работы? – я частенько ждал до семи, до половины восьмого. Но он все не шел. Я мог бы сходить к тете Хедвиг: а вдруг Ян заболел, а вдруг у него температура, а вдруг он лежит с закованной в гипс ногой? Но Оскар стоял, не двигаясь с места, и довольствовался тем, что время от времени оглядывал гардины на окнах секретаря Польской почты. Непонятная робость мешала Оскару наведаться к тете Хедвиг, чьи коровьи глаза своей материнской теплотой настраивали его на грустный лад. Вдобавок он не слишком жаловал детей семейства Бронски, то есть своих предположительно сводных брата и сестру. Они обращались с ним будто с куклой. Они желали с ним играть, желали использовать его как игрушку. Кто дал пятнадцатилетнему Стефану, ровеснику Оскара, право обращаться с ним по-отцовски, наставительно, свысока? А их десятилетняя Марга, с косичками и с лицом, похожим на круглый и жирный месяц, она что, видела в Оскаре безвольную куклу для одевания-раздевания, куклу, которую можно часами причесывать, приглаживать, одергивать и воспитывать? Ну конечно же, оба видели во мне достойного сожаления аномального ребенка-карлика, себе же казались вполне здоровыми и подающими надежды, недаром они ходили в любимчиках у моей бабушки Коляйчек, которой я, к сожалению, не давал ни малейшего повода произвести в любимчики и меня. Со мной нельзя было поладить при помощи сказок и книжек с картинками. А я ждал от своей бабушки – и даже сегодня подробно и с наслаждением это расписываю – чего-то вполне однозначного и поэтому едва достижимого: едва завидев бабку, Оскар непременно хотел, идя по стопам своего деда Коляйчека, найти у нее прибежище и, если повезет, никогда больше не дышать иначе как под ее сенью.

Ах, к каким только ухищрениям я не прибегал, чтобы залезть под бабушкины юбки. Не могу сказать, чтобы ей так уж не нравилось, когда Оскар сидит у нее под юбкой. Но она была в нерешительности, по большей части отвергала меня, хотя любому другому, вероятно, без колебаний предоставила бы это убежище, любому, хоть отдаленно смахивающему на Коляйчека, только мне, не наделенному ни статью, ни всегда лежащими наготове спичками поджигателя, приходилось изобретать троянского коня, чтобы проникнуть в эту крепость.

Оскар видит себя играющим в мяч, словно настоящий трехлетка; замечает, как у того Оскара мяч случайно закатывается под юбки, потом он и сам устремляется за этим круглым предлогом, прежде чем бабка, разгадав его хитрость, успевает вернуть мяч. Если при этом были взрослые, бабка не позволяла мне засиживаться под юбками. Потому что взрослые над ней подшучивали, недвусмысленно намекая на то, как она невестилась посреди осеннего картофельного поля, и заставляя ее, хоть она и без того не страдала бледностью, надолго заливаться краской, что ей, шестидесятилетней, да еще при седых-то волосах, было очень даже к лицу.

Когда же моя бабушка Анна бывала одна – а это случалось редко, после смерти моей матушки я ее видел все реже и почти перестал видеть, когда ей пришлось забросить свой ларек на Лангфурской ярмарке, – она охотней, дольше и добровольней держала меня под своими юбками картофельного цвета. И не нужно было прибегать к глупой уловке с таким же глупым мячом, чтобы меня впустили. Скользя по полу вместе с барабаном, поджав одну ногу и отталкиваясь от мебели другой, я продвигался к бабушкиной горе, добравшись до ее подножия, приподнимал палочками четырехслойную оболочку, оказывался под ней, давал занавесу четырехкратно и одновременно упасть, на минутку застывал в неподвижности и, дыша всеми порами своего тела, отдавался резкому запаху чуть прогорклого масла, который постоянно и независимо от времени года властвовал под этими четырьмя юбками. И лишь тогда Оскар начинал барабанить. Уж он-то знал, что будет приятно его бабушке, и вот я выбивал на барабане звуки октябрьского дождя, напоминающие те, что она, надо полагать, слышала у костра, на котором горела ботва, когда Коляйчек с запахом преследуемого поджигателя забежал под ее юбки. Я бил по жести тонким косым дождем, пока не заслышу вздохи и имена святых, а опознать вздохи и имена, что громко звучали в том девяносто девятом году, когда моя бабушка мокла под дождем, а Коляйчеку было тепло и сухо, я предоставляю вам.