Гюнтер Грасс – Собачьи годы (страница 99)
Матерн отвечает отрывисто, будто через силу. Словно кубики друг на друга ставит. Но сооружаемое им здание оказывается вовсе не верховным областным судом в Данциге-Новосаде с резиденцией чрезвычайного суда на четвертом этаже; нет, скорее уж он, кирпичик к кирпичику, возводит готическую громаду церкви Святой Марии. А под гулкими, с удивительной акустикой сводами этой церкви – заложена 28 марта anno[16] 1343 – звонкий голос толстого мальчика, подхваченный главным органом и органным эхом, тоненько выводит свое серебристое «Ве-е-ерую!».
– Да, я его любил. А они у меня его отняли. Еще мальчишкой я не жалел ради него кулаков, потому как мы, Матерны, начиная от моих предков – Симона Матерны и Грегора Матерны, – за слабых всегда горой. Но те, другие, были сильней, так что мне оставалось лишь беспомощно наблюдать, как террор сломил этот голос. Эдди, мой Эдди! С тех пор и во мне многое безнадежно сломлено: осталась одна дисгармония, остракизм, раздрызг, и черепки уже не склеить.
Тут барышня Оллинг решительно возражает, а господа Люксених и Петерсен, сострадая над искристым мозельским, ее поддерживают:
– Милый друг, это никогда не поздно. Время врачует раны. Музыка врачует раны. Вера врачует раны. Искусство врачует раны. И любовь, конечно же, любовь врачует раны! – Универсальный клей. Гуммиарабик. Суперцемент. Алебастр. Слюна.
Матерн, все еще не веря, соглашается тем не менее попробовать. В поздний час, когда оба господина над мозельским уже слегка задремывают, он предлагает барышне Оллинг свою сильную руку и грозную пасть пса Плутона для сопровождения домой по ночному Аахену. Поскольку путь их не пролегает ни через парк, ни по прибрежному лугу, Матерн при первой же возможности водружает барышню Оллинг – она оказывается куда увесистей, чем ее музыка, – на мусорную бочку. Впрочем, ее нисколько не смущают ни отбросы, ни вонь. Она говорит «да» гниению и тлену в ожидании любви, которая превзойдет и затмит собою все мерзости этого мира:
– С тобой – куда хочешь, в сточную канаву, в любую клоаку, бросай меня в самые жуткие подвалы, неси, опрокидывай, заваливай, вонзайся в меня, делай со мной что хочешь, лишь бы это делал ты!
В деятельном его участии, впрочем, сомневаться не приходится: хоть она и скачет во весь опор на мусорной бочке, но скачет на месте, потому что Матерн, пришедший, чтобы судить, сдерживает ее галоп в весьма неудобной позе, которую только люди, оказавшиеся в отчаянном положении, способны сохранять долго, причем даже не без выгоды для себя.
На сей раз эту сцену – нет ни дождя, ни снега, ни лунного света – кроме Господа Бога наблюдает еще кое-кто: пес Плутон на своих четырех лапах. Он охраняет мусорную бочку, галопирующую на ней наездницу, стойкого стремянного и виолончель, исполненную всеисцеляющей музыки.
Полтора месяца проходит Матерн курс лечения у барышни Оллинг. За это время он успевает усвоить, что зовут ее Кристина и что она не любит, когда ее называют Кристель. Живут они в ее мансардной комнате, где пахнет типичностью среды, канифолью и гуммиарабиком. Для господ Люксениха и Петерсена это беда. Участковый судья и старший преподаватель лишились возможности играть трио. Матерн покарал бывшего чрезвычайного судью, вынудив его с февраля по начало апреля разучивать одни дуэты; а когда Матерн со своим псом и тремя свежевыглаженными сорочками покинет Аахен – его снова призовет к себе Кёльн, и он последует зову, – участковому судье и старшему преподавателю придется припомнить немало утешительных, осколкосклеивающих, душеспасительных слов, прежде чем барышня Оллинг снова будет в состоянии подарить долгожданным трио свою почти безошибочную виолончель.
Всякая музыка имеет конец, зато кафельные стены мужского туалета на кёльнском главном вокзале пребудут всегда и во веки вечные не перестанут нашептывать имена, что вырезаны в душе и на иных внутренних органах у железнодорожного пассажира Вальтера Матерна: теперь ему обязательно надо навестить в Ольденбурге некоего Зелльке, бывшего партсекретаря района. Только теперь он начинает понимать, до чего же все еще обширна и велика Германия, ибо из Ольденбурга, где по сю пору сохранились настоящие придворные парикмахеры и придворные кондитеры, ему приходится снова через Кёльн поспешать в Мюнхен. Там, согласно вокзально-туалетным сведениям, обитает добрый старый приятель Варнке, с которым Матерн за питейной стойкой в Малокузнечном парке далеко не все обсудил. За двое неполных суток город на Изаре успевает изрядно его разочаровать, зато гористый край в верховьях Везера он изучит неплохо, потому что там, в Витценхаузене, как он снова выясняет в Кёльне, осели Бруно Дуллек и Эгон Дуллек, или, проще говоря, двойняшки Дуллеки. С ними обоими он, поскольку темы для разговоров уже вскоре исчерпаны, добрых две недели режется в скат, чтобы в конце концов все же с этим делом завязать и двинуться дальше. На сей раз он решает нагрянуть в город Саарбрюккен, где оказывается гостем Вилли Эггерса, которому и спешит рассказать про Йохена Завацкого, Отто Варнке, про Бруно и Эгона Дуллеков, словом, про всех добрых старых друзей-приятелей – они теперь, благодаря посредничеству Матерна, уже начинают слать друг другу открытки и боевые братские приветы.
Но и Матерн разъезжает не впустую. Как память или как охотничий трофей – ибо он, не забудем, путешествует с псом, дабы судить, – он привозит с собой в Кёльн: теплый вязаный зимний шарф, которым его одарила секретарша бывшего районного партсекретаря Зелльке; баварское грубошерстное пальто, поскольку уборщица в доме у Отто Варнке по совместительству распоряжалась зимней одеждой; а из Саарбрюккена, где Вилли Эггерс растолковывал ему тонкости местного приграничного сообщения{354}, он, поскольку братья Дуллек в верховьях Везера ничего, кроме сельского воздуха и мужского ската на троих, предложить не могли, прихватывает добротный, городской, французский оккупационный триппер.
НЕ ОБОРАЧИВАЙТЕСЬ – ТАМ ЗА ВАМИ ТРИППЕР ПО ПЯТАМ. С таким вот заряженным пистолетом, с таким, можно сказать, шиповатым бичом любви, со шприцем зудящей сукровицы в чреслах, Матерн объезжает вместе с псом города Бюкебург и Целле, заброшенные холмы Хунсрюка, приветливую Горную дорогу от Вислоха до Дармштадта, Верхнюю Франконию вкупе с Фихтельскими горами и даже Веймар в советской оккупационной зоне, где он останавливался в знаменитом отеле «Элефант», а также отроги Баварского Леса, Богом забытое захолустье.
И в какое бы захолустье они оба, хозяин и пес, ни направляли свои шесть стоп – в Швабский Альб, на побережье Восточной Фрисландии или в убогие деревушки Вестервальда, – повсюду у триппера было свое, местное наименование: в одних краях его звали зудешник, в других любовными соплями, еще где-то предостерегали от блудной почесухи, а то и – весьма поэтично – советовали не пробовать потаскушьего медку; были и иные, вполне наглядные народные обозначения: дрынное золотишко и дворянский насморк, вдовьи слезы и срамное маслице, а также совсем простые, вроде скакуна и бегунчика; Матерн называет триппер «молоком мщения».
В изобилии располагая этим продуктом, он наведывается во все четыре оккупационные зоны, равно как и на руины некогда славной, а ныне четвертованной столицы Рейха. Там пес Плутон почему-то впадает в болезненную нервозность и снова успокаивается лишь на западном берегу Эльбы, где они доблестно продолжают раздавать молоко мщения, или, иначе говоря, пот справедливости, собранный с утомленного чела богини Юстиции.
Не оборачивайтесь – там за вами триппер по пятам! И притом все более шустрый и неотвратимый, поскольку агрегат отмщения не дает самому мстителю ни минуты покоя, а не успев толком завершить один акт возмездия, уже устремляется к следующему: скорее во Фройденштадт, а оттуда до Рендсбурга рукой подать; из Пассау в Клеве; Матерна не страшат ни многочисленные пересадки, ни даже длительные – и по необходимости слегка враскорячку – пешие переходы.
Тот, кто сегодня займется статистикой заболеваемости в первые послевоенные годы, наверняка заметит, как с мая сорок седьмого резко взлетает кривая этой, в сущности, безобидной, но весьма мучительной венерической болезни и продолжает ползти вверх, достигая своего апогея в конце октября, чтобы затем так же внезапно упасть и вскоре успокоиться на прежнем уровне начала года, обратившись в более или менее прямую линию, легкие колебания которой определяются главным образом интенсивностью пассажирских перевозок да сменой дислокации оккупационных войск, но уже никак не сопряжены с Матерном, чьи – приватные и никак не залицензированные – перемещения по стране с заряженным гонококками шприцем продиктованы страстным желанием «отработать» весь список имен и подвергнуть своеобразной денацификации широкий круг своих разбросанных где попало знакомых. Вот почему позже, когда придет пора воспоминаний в дружеском кругу о послевоенных передрягах и подвигах, Матерн будет называть свое полугодичное заболевание не иначе как антифашистским триппером; и в самом деле, Матерн сумел опосредованно, по женской линии оказать на бывших партийных функционеров среднего звена воздействие, которое в известном, то бишь переносном, смысле следует считать целительным.