реклама
Бургер менюБургер меню

Гюнтер Грасс – Собачьи годы (страница 66)

18

От ледника пахло так же, как от пустой собачьей будки на нашем столярном дворе. Только у будки крыша не плоская, да и пахла она, несмотря на рубероид, совсем иначе, все еще напоминая о Харрасе. И хотя отец мой, столярных дел мастер, новую собаку заводить не хотел, собачью конуру, однако, на дрова разломать не разрешил, а наоборот, нередко, пока все подмастерья вкалывали у верстаков, а станки вгрызались в дерево, останавливался перед будкой и подолгу, минут по пять, молча на нее глядел.

Здание ледника отражалось в Акционерном пруду и чернило воду. Несмотря на это, рыба в Акционерном пруду была. Старички с табачной жвачкой в проваленных ртах ловили здесь рыбу с берега Малокузнечного парка и ближе к вечеру выуживали плотвичек с ладонь величиной. Плотвичек они либо выбрасывали обратно в воду, либо отдавали нам. Потому как есть эту рыбу в общем-то все равно было нельзя. Она насквозь протухла еще при жизни, и никаким мытьем в самой свежей воде устранить эту ее прижизненную тухлость было невозможно. Дважды из Акционерного пруда вылавливали утопленников. Исток Штрисбаха был забран стальной решеткой, задерживавшей плавник. Сюда-то и приносило утопленников: в первый раз старика, во второй – домохозяйку из Пелонкена. И всякий раз я приходил слишком поздно и утопленников не видел. А мне столь же страстно, как Йенни жаждала в ледник, а Тулла ребенка, хотелось увидеть настоящего покойника; но когда умирал кто-нибудь из кошнадерской родни – у матери были там кузины и тетки, – гроб к нашему приезду уже всегда бывал заколочен. Тулла уверяла, что на дне Акционерного пруда лежат младенцы с камнями на шее. Насчет младенцев не знаю, а вот котят и щенков тут топили часто. Да и старые кошки, раздувшимся брюхом верх, нередко бесцельно дрейфовали в пруду, пока их в конце концов не прибивало к решетке, и тогда приставленный к этому делу городской смотритель – фамилия у него была такая же, как у рейхсминистра связи: Онезорге, то бишь беззаботный, – выуживал их железным крюком. Но не из-за этого Акционерный пруд распространял такое зловоние, а из-за того, что пивоварня спускала сюда все стоки. «Купаться запрещено» – уведомляла на берегу фанерная табличка. Мы-то нет, а вот ребята из Индейской деревни все равно купались, и потом даже зимой от них несло пивом.

Индейская деревня – так все называли садово-дачный поселок, что начинался сразу за прудом и тянулся почти до аэродрома. Жили в поселке рабочие-портовики, у кого многодетные семьи, а также одинокие бабушки и мастера-каменщики, ушедшие на покой. Для себя я толковал это название в политическом смысле: поскольку раньше, задолго до войны, там жило много социалистов и коммунистов, деревня считалась «красной» – вот ее и стали называть «индейской». Как бы там ни было, а одного рабочего, корабела с верфи Шихау, еще в то время, когда Вальтер Матерн был в штурмовиках, в Индейской деревне убили. В «Форпосте» был заголовок: «Убийство в Индейской деревне». Но убийц – быть может, это были те же самые девять мумий в утепленных плащах? – так и не нашли.

Однако ни Туллины,

ни мои истории вокруг Акционерного пруда – а у меня их полно, приходится сдерживаться – ни в какое сравнение не идут с ледниковыми историями. Про ледник всякое болтали: ходили, например, слухи, что убийцы рабочего из Шихау спрятались тогда в леднике, да так там и остались, восемь или девять замороженных мумий, в самом мерзлом месте. Да и исчезнувшего Эдди Амзеля многие, только не я, в леднике похоронили. Матери пугали своих чад, когда те не желали доедать несколько ложек супа, черным ледниковым кубом без окон; поговаривали, что и коротышку Мацерата, который тоже есть не хотел, мамаша его на несколько часов в леднике заперла, а он с тех пор, в наказание, ни на вершок не вырос.

Словом, там, в леднике, хранились страшные тайны. Днем сюда подъезжали холодильные фургоны, и, пока в них с глухим звоном загружались ледяные блоки, рубероидная дверь стояла настежь. И когда мы, чтобы храбрость показать, мимо этой раззявленной двери с гиканьем проскакивали, нас обдавало ледяным дыханием, после которого тут же хотелось постоять на солнце. Тулла, которая вообще-то ни одной приоткрытой двери пропустить не могла, боялась ледника больше всех и пряталась при виде здоровенных грузчиков в черных клеенчатых фартуках и с багрово-синюшными рожами. Когда эти ледяные люди железными крючьями выволакивали из подвала ледяные глыбы, Йенни нередко подходила к ним и просила дать ей потрогать лед. Ей иногда разрешали. И она тогда до тех пор держала ладошку на ледяной глыбе, покуда кто-нибудь из грузчиков не отрывал ее силой со словами: «Ну хватит, хватит. Примерзнуть, что ли, захотела!»

Позже среди ледовых грузчиков появились и французы. Они взваливали ледяные блоки на плечи точно так же, как и наши грузчики, были такие же коренастые и синюшно-краснорожие. Их называли инорабочими, и неизвестно было, разрешается ли с ними разговаривать. Но Йенни, которая у себя в лицее учила французский, с одним из французов заговорила:

– Bonjour, monsieur![8]

Француз оказался очень вежливый:

– Bonjour, mademoiselle[9].

Йенни сделала книксен:

– Pardon, monsieur, vous permettez, monsieur, que jʼentre pour quelques minutes?[10]

Француз радушным жестом ее пригласил:

– Avec plaisir, mademoiselle[11].

Йенни еще раз сделала книксен:

– Merci, monsieur![12] – И ладошка ее исчезла в лапе ледового француза. Их обоих, рука об руку, поглотил ледник. Остальные грузчики смеялись и отпускали шуточки.

А нам было не до смеха, мы начали считать: …двадцать четыре, двадцать пять… Если до двухсот не вылезет, будем звать на помощь. Они вышли на счете сто девяносто два, все так же рука об руку. В левой руке она держала кусок льда, сделала своему ледовому спутнику еще один книксен на прощанье и пошла с нами на солнышко. Нас знобило. Йенни бледным язычком лизала лед и предложила Тулле полизать тоже. Тулла отказалась. А я лизнул: как железо на морозе.

Дорогая кузина Тулла!

Когда произошла вся эта катавасия с твоими пиявками и Йенниным обмороком, когда мы из-за этого, а также из-за того, что ты непрестанно требовала от меня ребенка, поругались, когда ты стала реже ходить вместе с нами к Акционерному пруду, когда нам, Йенни и мне, расхотелось забираться к тебе в сарай, когда кончилось лето и снова началась школа, мы, Йенни и я, часто сидели вместе либо в укропных зарослях под заборами Индейской деревни, либо у лебединого домика, и я помогал Йенни тем, что не сводил глаз со здания ледника, потому что Йенни ни на что, кроме этого черного, без окон, ящика, смотреть не хотела. Вот почему, наверно, ледник запомнился мне гораздо отчетливей, чем остальные здания Акционерной пивоварни, прятавшиеся в тени каштанов. Должно быть, это был обычный, смахивающий на замок комплекс строений за угрюмой кирпичной стеной. Высокие окна машинного цеха наверняка были оправлены бордовым облицовочным кирпичом. Труба, хотя и приземистая, все равно торчала над Лангфуром, видная со всех сторон. Готов присягнуть: трубу Акционерной пивоварни увенчивал громоздкий рыцарский шлем с забралом. Поворачиваясь вместе с ветром, он выпускал густые, тяжелые клубы черного дыма и дважды в год подвергался чистке. Чистой кладкой новенького, умытого кирпича припоминается мне, если прищурить глаза, здание дирекции за оскольчатым овершьем ограды. Со двора пивоварни выезжали, надо думать регулярно, пароконные повозки на резиновом ходу. Мощные битюги с короткими, на бельгийский манер остриженными хвостами. В кожаных фартуках и таких же фуражках, с сонными багрово-синюшными рожами возчики пива: кучер и напарник. Кнут в кожаной торбе. Накладная книга и денежный кошель под фартуком. Жевательный табак всю дорогу. Металлические заклепки на конской сбруе. Подпрыгивание и позвякивание пивных ящиков, когда сперва передние, потом задние резиновые колеса переваливаются через железный порожек въезда. Жестяные буквы на надвратной арке: Н. А. П. – «Немецкая Акционерная Пивоварня». Влажное шипение: бутылкомоечный цех. В половине первого гудит сирена. В час снова гудит сирена. Ксилофонный бутылкомоечный перезвон – партитура забыта, а вот запах остался.

Когда шлем на трубе пивоварни поворачивал восточный ветер и катил черные клубы по кронам каштанов, по глади пруда, по крыше ледника через Индейскую деревню в сторону аэродрома, воздух был пропитан кислым привкусом перебродивших дрожжей, отстоявшихся в разных медных чанах: из-под мартовского, пильзенского, солодового, ячменного и из-под своего родного лангфурского. Добавляли вони пивоварные стоки. Ибо хотя всегда и говорилось, что стоки эти сбрасываются куда-то еще, по меньшей мере частично они попадали в Акционерный пруд, отчего вода в нем была кислая и воняла. Так что мы, когда отведывали Туллиного варева из пиявок, на самом деле пили горьковатый пивной суп. Раздавить жабу было все равно что открыть бутылку мартовского пива. Когда как-то раз один из квелых, вечно мусолящих табачную жвачку рыбаков бросил мне плотвичку с ладонь величиной и я ее возле лебединого домика выпотрошил, внутри оказалась только печень, молока, а все остальное напоминало слипшиеся солодовые леденцы. И когда я эту рыбешку на маленьком трескучем костерке для Йенни зажарил, она вся разбухла, как на дрожжах, пустила пивную пену и на вкус – хоть я и набил ее свежим укропом – была как прогорклый огуречный рассол. Йенни только кусочек попробовала.