реклама
Бургер менюБургер меню

Гюнтер Грасс – Собачьи годы (страница 51)

18

Из Глетткау по хрустящему насту двинулись в Брёзен. Черные точки до самых кораблей, вмерзших в лед на рейде. Много народу вышло проветриться. Лафа чайкам. Два дня спустя четверо школьников, решивших пройтись по льду до Хелы, заблудились в тумане – их искали с самолетами, но так и не нашли.

Неподалеку от брёзенского пирса, столь же немыслимо замерзшего – мы уже хотели поворачивать к рыбацкой деревушке, потому что все Покрифке, особенно Тулла, избегали брёзенского причала, так как несколько лет назад там младший Конрад, глухонемой… – словом, после того как отец своей сильной рукой мастерового указал нам новое направление, примерно в четыре часа пополудни, двадцать восьмого декабря, незадолго до встречи нового, тридцать седьмого, года, Харрас, которого отец из-за обилия собак вокруг вел на поводке, вырвался вместе с поводком, перерезал белое пространство десятью огромными, стелющимися прыжками, ринулся в визжащую толпу и, когда мы туда подоспели, уже катался, взметывая клубы снега, в одном клубке с черным, трепещущим, как пойманная птица, пальто.

Так, хотя Тулла не произнесла ни слова, пианист и учитель музыки Фельзнер-Имбс, вышедший в тот день, как и мы, на воскресную прогулку вместе со старшим преподавателем Брунисом и десятилетней Йенни Брунис, подвергся нападению Харраса в третий раз. И на сей раз дело не обошлось возмещением фрака или зонтика. Теперь уже у отца были все основания сказать, что эта дурацкая история дорого ему обходится. Правая ляжка Фельзнер-Имбса была порвана в клочья. Ему пришлось на три недели лечь в больницу, а сверх того он потребовал возместить ущерб за телесные повреждения.

Тулла!

Идет снег. Тогда и сейчас – шел и идет. Мело и метет. Падало и падает. Роилось и роится. Клубилось и клубится. Хлопьями тогда и хлопьями сейчас. Сыпало и сыплет снег центнерами на Йешкентальский лес и на Груневальд{216}; на аллею Гинденбурга и на аллею Клая; на Лангфурский рынок и на Беркский рынок в Шмаргендорфе; на Балтийское море и Хафельские озера; на Оливу и на Шпандау; на Данциг-Шидлиц и на Берлин-Лихтерфельде, на Эмаус и на Моабит, на Новую Гавань и Пренцлауэрберг; на Саспе и Брёзен, на Бабельсберг и Штайнштюкен; на кирпичную стену вокруг Вестерплатте и на новенькую, наскоро поставленную стену между Берлином и Берлином валит снег и наметает сугробы, снег валил и наметало сугробы.

Для Туллы и для меня,

поскольку мы дождаться не могли снега, снег валил двое суток подряд и ложился сугробами. То крупяной, косой и колючий – у дворников он считался «тяжелым», то бесцельный, большими хлопьями – на свету они, пушистые, с рваными краями, белей зубной пасты, а против света серые, а то и черные, – влажный плюшевый снег, на который затем снова сыпал косой и колючий снег с востока. И при этом умеренный мороз, по ночам опять и опять застилавший все вокруг влажной мглистой пеленой, так что к утру все заборы стояли белые, а ветки деревьев трещали от снега. Требовались неимоверные усилия всех дворников, колонн безработных, аварийных служб и всего грузового автопарка города, чтобы снова худо-бедно обозначить улицы, тротуары и трамвайные рельсы. Горы снега, комковатые, затверделые, тянулись суровыми кряжами вдоль всей Эльзенской улицы, закрывая Харраса с головой, а моего отца – по его мощную рабочую грудь. Туллина шерстяная шапочка мелькала синей макушкой только во впадинах этой горной цепи. Дороги посыпали песком, золой и рыжей кормовой солью. Хозяева длинными жердями стряхивали снег с ветвей фруктовых деревьев на садовых участках за Аббатской мельницей. Но пока они махали лопатами, разбрасывали песок, золу и соль, отряхивали ветки, снег все падал и падал. Дети изумлялись. Старожилы пытались упомнить: это когда же такое было? Дворники ругались и жаловались друг другу:

– А платить кто будет? Где взять столько песка, золы и соли? А если он вообще не перестанет, что тогда? А потом таять начнет – а уж таять начнет как пить дать, нам ли, дворникам, не знать, – и все в подвал потечет, и у детей грипп начнется, да и у взрослых тоже, точь-в-точь как в семнадцатом.

Когда снег, можно глазеть в окно и пытаться считать снежинки. Этим сейчас и занят твой кузен Харри, хотя вообще-то ему не снежинки считать надо, а писать тебе. Можно, когда снег идет большими хлопьями, выбежать на улицу и подставлять хлопьям рот. Мне бы очень хотелось так и сделать, но нельзя, Брауксель не велит – говорит, надо писать тебе. Можно, если ты черный пес-овчарка, выскочить из своей конуры под пышной белой шапкой и грызть снег. Можно, если тебя зовут Эдди Амзель и ты с младых ногтей строил птичьи пугала, в дни, когда снег идет без продыху, понастроить для птиц скворечников и благодетельно сыпать по кормушкам птичий корм. Можно, когда белый снег падает на твою коричневую форменную фуражку штурмовика, скрежетать зубами. Можно, если тебя зовут Тулла и ты почти ничего не весишь, бегать прямо по сугробам, не оставляя следов. Можно, пока длятся каникулы и не перестает разверзаться небо, сидеть в своем теплом кабинете, разбирать свои слюдяные гнейсы, двуслюдяные гнейсы, слюдяной гранит и слюдяной сланец, быть при этом старшим преподавателем и сосать леденец. Можно, если ты подсобный рабочий в столярной мастерской и платят тебе гроши, во времена, когда вдруг нападало столько снега, малость подработать, сколачивая из хозяйского материала деревянные лопаты. Можно, когда хочется помочиться, писать прямо в снег, гравируя желтоватой дымящейся струйкой свое имя на сугробах; правда, имя желательно иметь короткое – я таким манером вывел на снегу «Харри»; Тулла, которой стало завидно, затоптала мои вензеля своими зашнурованными ботиночками. Можно, если у тебя длинные ресницы, ловить этими ресницами падающий снег; правда, ресницы должны быть не только длинными, но и густыми – именно такие были у Йенни на ее кукольном личике; когда она застывала в тихом изумлении, ее серо-голубые глаза вскоре начинали смотреть на мир из-под пушистых белых шторок. Можно, если в снегопад стоять тихо и не двигаться, услышать, как падает снег, – я часто так стоял и много слышал. Можно при желании сравнить снег и с саваном – но это нам совсем ни к чему. Можно, будучи пухлым ребенком-найденышем, которому подарили на Рождество санки, очень захотеть покататься с горки – но найденыша никто в компанию брать не хочет. Можно горько плакать, когда падает снег, а никому до этого и дела не будет, кроме Туллы, которая своими большими ноздрями все замечает и спросит у Йенни:

– Кататься с нами пойдешь?

Мы все пошли кататься с горки и взяли с собой Йенни – в конце концов, снег для всех детей выпал. А прошлые дела, когда дождь хлестал и Йенни в канаве мокла, вроде как снегом замело, и уже не один раз. Йенни так радовалась, что Тулла ее позвала, – аж страшно становилось. Ее круглая мордашка сияла, тогда как лицо Туллы оставалось непроницаемым. Возможно, Тулла потому только Йенни и позвала, что у той санки новые были. В доме у Покрифке были только старые полозья, да и те ее братья утащили, а со мной она на одни санки садиться не хотела, потому что я ее тискал, не мог не тискать, и из-за этого мы падали. Харраса нам взять не разрешили, он от снега совсем шальной делался – и притом ведь немолодой уже: десять лет кобелю – все равно что человеку семьдесят.

Через Лангфур до самого Иоаннова луга мы тащили наши санки порожняком. Только Тулла иногда разрешала себя прокатить – то мне, то Йенни. Йенни Туллу везла с удовольствием и то и дело предлагала прокатить ее еще. Но Тулла позволяла себя прокатить не тогда, когда ей предлагали, а только когда ей самой нравилось. Катались мы с Цинглеровской горки, с Альбрехтской горки и еще с большого спуска на Иоанновой горе – там была настоящая ледяная дорожка, ее заливали городские власти. Спуск этот считался довольно опасным, и я, мальчик скорее боязливый, предпочитал скатываться с пологого склона Иоаннова луга, которым у подножья горы дорожка заканчивалась. Часто, если на дорожке было много народа, мы катались в той части леса, что начиналась по правую руку сразу за Йешкентальским проездом и за Верхним Штрисом переходила в Оливский лес. Гора, с которой мы там катались, называлась Гороховой. Санная дорожка вела с ее вершины прямо к задам амзелевской виллы в проезде Стеффенса. Прижавшись животом к саням, мы мчались вниз мимо заснеженных орешников, через низкий дрок, который и зимой издавал какой-то особый, строгий запах.

Амзель часто работал в саду. На нем был красный, как светофор, свитер. Вязаные и тоже красные рейтузы ныряли в резиновые сапоги. Белый шерстяной шарф, пересекавший грудь свитера крест-накрест, держала на спине невероятно крупная английская булавка. Третьим красным пятном в его туалете была вязаная красная шапочка с белым помпоном: нам очень хотелось прыснуть, но было нельзя, иначе бы снег с кустов посыпался. Он колдовал над пятью фигурами, которые были похожи на детей из сиротского приюта. Иногда, когда мы прятались в кустах дрока – заснеженные ветки, черные, высохшие стручки, – мы видели, как в сад к Амзелю приходят сироты из приюта в сопровождении воспитательницы. В серо-голубых спецовках и серо-голубых шапочках с мышиными серыми наушниками, закутанные в черные шерстяные шарфы, они, сирые и замерзшие, позировали Амзелю, покуда он, дав каждому по пакетику конфет, их не отпускал.