Густав Майринк – Том 3. Ангел Западного окна (страница 29)
— Расскажи мне о своей жизни в Чили! Что ты там делал как химик?
Характерным, таким знакомым по прежним временам движением повернув ко мне голову, он, дружески улыбнувшись, вопросительно посмотрел мне в глаза:
— А что?.. Тебя что-то беспокоит?..
Поборов мимолетное смущение, я прямо выложил все то, что несколько минут назад начало меня мучить:
— Дорогой друг, между нами сейчас действительно происходит что-то странное... Конечно, мы очень долго не виделись... самым простым было бы все списать на это... Да, мы не виделись давно... Ну и что?.. Многое из того, что... когда-то было... я думаю, узнаю... так сказать, обнаруживаю в тебе неизменным... И все же... все же: извини меня... ты действительно Теодор Гертнер? Ты... ты сохранился в моих воспоминаниях не сколько другим; нет, ты не тот Теодор, которого я знал прежде... это... это я вижу, отчетливо чувствую... но все равно,почему-то ты мне не кажешься менее знакомым... менее... как бы это сказать... менее близким, менее расположенным ко мне...
Гертнер придвинулся еще ближе, усмехнулся и сказал:
— Не бойся, вглядись в меня лучше, быть может, ты все же вспомнишь, кто я!
Удушливый комок подступил к горлу. Однако я взял себя в руки, принужденно засмеялся и чуть громче, чем следовало бы, воскликнул:
— Как тебе не стыдно насмехаться, ведь я откровенно признался, что с той самой секунды, как ты вошел в... в мой дом, — и я почти робко огляделся, — на меня что-то нашло... Все здесь как будто обычно — обычно, да не совсем. Но тебе конечно же трудно меня понять. Я имею в виду... Короче, ты тоже кажешься мне не совсем тем Теодором Гертнером, верным моим другом в стародавние времена... Разумеется, много воды утекло с тех пор, ты уже не тот, извини!.. Но и повзрослевшим Теодором, химиком Гертнером, пусть даже чилийским профессором Гертнером, я тебя не воспринимаю.
Мой визави невозмутимо прервал меня:
— Ты совершенно прав! Чилийский профессор Гертнер давным-давно утонул в волнах Мирового океана...
Он сделал широкое, неопределенное движение рукой, и тут я, кажется, наконец-то его понял.
Что-то кольнуло меня в самое сердце. «Вот оно что», — пронеслось в моем мозгу, и я, должно быть, слишком уж по-идиотски уставился на гостя, так как он внезапно разразился хохотом, с видимым удовольствием покачал головой и предупредил дальнейший ход моих мыслей:
— Нет, нет, мой дорогой! Думаю, привидению было бы сложно оценить по достоинству эти великолепные сигары и чай, тем более столь превосходного сорта. Но все же, — и его лицо и голос обрели прежнюю серьезность, — дело обстоит именно так, как я сказал: твой друг Гертнер... приказал долго жить.
— А кто в таком случае ты? — спросил я еле слышно, но совершенно спокойно и даже с некоторым облегчением, так как томительная неопределенность наконец кончилась. — Повторяю: кто ты?..
«Незнакомец» как бы для того, чтобы выразительнее подчеркнуть свою принадлежность к этому миру, взял из ящика свежую сигару, размял, понюхал с видом знатока, аккуратно обрезал кончик, зажег спичку и, медленно проворачивая в пальцах, умело раскурил; первые, столь ценимые всеми гурманами затяжки он сделал с таким неподдельным наслаждением, что даже у еще более подозрительного, чем я, мигом бы улетучилось всякое сомнение в материальности и бюргерской добропорядочности моего гостя. Потом он вытянулся в своем кресле и,
— Я сказал, что Теодор Гертнер умер. Так вот, можешь мне поверить,
Я перебил его с таким пылом, что даже сам втайне подивился себе:
— Нет, это не так! Твоя сокровенная сущность бессмертна и не могла измениться! Просто она мне незнакома, так как не имеет ничего общего с прежним Теодором Гертнером, тем ревностным позитивистом, исследователем материи и заклятым врагом всего паранормального, который сразу пускался в рассуждения о гнилом суеверии и о безнадежной глупости, стоило только оппоненту предположить хоть малейшую возможность существования в природе чего-то иррационального, не поддающегося
контролю разума или даже рискнуть утверждать, что непознаваемое заложено в саму сущность мироздания. Но взор сидящего сейчас напротив меня тверд, и неотступно созерцает он первопричину, да-да, первопричину вещей, а все сказанное тобой лишь выдает твою любовь к сокровенному! Это не ты, Теодор Гертнер, не ты, и все же ты — Друг, мой старый добрый приятель, которого я просто не могу назвать по имени.
— Ничего не имею против такой версии, — ответил спокойно мой гость. Его взгляд впился в мои глаза и стал погружаться в них глубже и глубже...
И вот во мне робко шевельнулось и с мучительной медлительностью стало всплывать какое-то воспоминание о давно и бесследно забытом прошлом. Я даже не мог с уверенностью сказать, не болезненный ли это рецидив фантастических переживаний прошлой ночи, или, быть может, жизнь моя пытается сняться с якоря и память постепенно, звено за звеном, выбирает на палубу ржавую цепь событий многовековой давности. А Гертнер как ни в чем не бывало подхватил мои мысли:
— Думаю, раз ты сам стараешься помочь мне решить назревшие для тебя сомнения, это значительно облегчит мою задачу и мы обойдемся без долгих преамбул. Мы старые друзья! Это так. Вот только «доктор Теодор Гертнер», твой университетский товарищ бесшабашных студенческих лет, имеет весьма косвенное отношение к нашей дружбе. Поэтому мы смело можем о нем сказать: он мертв. Ты совершенно прав: я — другой. Кто
«Ты сменил профессию?» — чуть было не сорвалось у меня, но я сразу понял глупость моего вопроса и вовремя прикусил язык[27]. Мой собеседник продолжал, не обращая внимания на мой смущенный кашель:
— Профессия садовника научила меня обращению с розами, я умею их облагораживать. Мое искусство — окулировка. Твой друг был здоровый дичок; тот, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой. Время дикого цветения дичка миновало. Тот, кого родила моя мать, был обрезан и давно канул в океан превращений. Я же был привит черенком на его корневую систему; так что тот, кого ты когда-то знал как студента химии по имени Теодор Гертнер, — это всего лишь видимость, маска, рожденная матерью дичка, незрелая душа коего прошла через могилу.
Ужас охватил меня. Загадочная, как и его речи, сидела передо
мной прямая фигура моего гостя. Сами по себе мои губы спросили:
— А зачем ты здесь?
— Ибо пришел срок, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой визави. И, усмехнувшись, добавил: — Я охотно откликаюсь, если во мне нуждаются!
— Значит, ты, — начал я, не замечая, что мои слова звучат вне всякой связи, — значит, ты теперь... больше не химик и не?..
— Я был им всегда, даже когда твой друг Теодор, как и подобает дичку, снисходительно поглядывал сверху вниз на таинства королевского искусства. Сколько себя помню, я был и есть — алхимик.
— Не может быть! Алхимик? — вырвалось у меня. — Ты, который раньше...
— Которое «я» раньше?..
Я немотствовал, не в силах свыкнуться с мыслью, что прежнего Теодора Гертнера больше нет.
Однако неизвестный на мое смущение и бровью не повел.
— Возможно, ты когда-нибудь слышал, что всегда, во все времена мир делился на профанов и мастеров. Так вот, алхимия средневековых шарлатанов и суфлеров — это из полушария профанов. Из их профанической лженауки и развилась хваленая химия современности, прогресс которой внушал твоему другу Теодору такую по-детски наивную гордость. Шарлатаны мрачного средневековья в нашем светлом настоящем возвысились до профессоров химии и преподают в университетах. Наша же «Золотая роза» произрастает в другом полушарии, и мы никогда не занимались разъятием материи, не собирались побеждать смерть и разжигать проклятую жажду золота. Мы остались теми, кем были всегда: лаборантами вечной жизни.
И вновь почти болезненное ощущение зыбкого, недосягаемо далекого воспоминания; но ни за что на свете я не смог бы сказать, почему и куда оно меня зовет. От вопросов я воздержался и лишь согласно кивнул. Мой гость это заметил, и вновь странная улыбка мелькнула на его лице.
— А ты? Что за все эти долгие годы вышло из тебя? — Его взгляд скользнул по письменному столу. — Вижу, ты стал... писателем. Угораздило же тебя! А как же Священное Писание?Ведь то, чем ты занимаешься, называется «метать бисер перед...». Гм, да... Копаешься, значит, в старых, истлевших доку ментах — впрочем, ты всегда был к этому склонен — и надеешься
позабавить пресыщенную чернь таинственной экзотикой прошедших веков? Напрасный труд, ибо этим миром и этим временем практически утрачен... смысл жизни.
Он замолчал, и я снова почувствовал, как гнетущая неловкость стала сгущаться над нашими головами; я собрался с силами, хотя удалось мне это не без труда, и попытался стряхнуть с себя этот гнет, принявшись рассказывать о моей работе над наследством Джона Роджера. Я говорил все более раскованно и откровенно, мне очень помогало то, с каким вниманием слушал Гертнер. От него исходило какое-то непоколебимое спокойствие отрешенности, но по мере того, как я рассказывал, во мне крепло чувство, что в случае необходимости он всегда готов прийти на помощь. Когда я закончил, он вдруг поднял глаза и прямо спросил: