реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна (страница 44)

18

Я закончил рассказ. Все, даже то, что говорила Мириам о гермафродите.

Когда я замолчал и взглянул на него, то заметил, что Лапондер побелел как мел и слезы потекли по его щекам.

Я быстро встал, сделав вид, что ничего не увидел, и начал ходить по камере, чтобы дождаться, когда он успокоится.

Затем я уселся против него и пустил в ход все свое красноречие, чтобы убедить его, что надо срочно указать на свое болезненное душевное состояние судье.

— Если бы вы по крайней мере не признали себя виновным в убийстве! — заключил я.

— Но я должен был сделать это! Я отвечаю перед своей совестью! — простодушно ответил он.

— Неужели вы считаете, что ложь хуже, чем… чем убийство? — удивленно спросил я.

— В общем-то, может, и нет, но в моем случае безусловно. Видите ли, когда следователь спросил меня, признаю ли я себя виновным, у меня хватило силы высказать истину. Значит, у меня был выбор — солгать или не солгать. Когда я совершил зверское убийство — прошу избавить меня от подробностей, это было так страшно, не хочу воскрешать такого в памяти, — когда я совершил убийство, тогда у меня не было выбора. Если даже я действовал с совершенно ясным сознанием, то все-таки не имел выбора: что-то, о наличии чего я никогда не подозревал, пробудилось во мне и было сильнее меня. Поверьте, если бы у меня был выбор, неужели я убил бы? Я никогда не убивал — никогда даже мухи не обидел, да и сейчас был бы наверняка уже не в состоянии сделать такое.

Представьте, что для человека существовал бы закон — убий. И за неисполнение его полагалась бы смерть — аналогичный случай на войне, — я бы немедленно заслуживал смертной казни. Мне не оставалось бы выбора. Я бы просто не смог убивать. Тогда же, когда я совершил убийство, все было поставлено с ног на голову.

— Тем более вы должны, если чувствуете себя сейчас, так сказать, другим, пустить в ход все, чтобы избежать смертного приговора! — возразил я.

Лапондер замахал протестующе рукой:

— Заблуждаетесь! Судьи совершенно правы, со своей точки зрения. Может быть, у них есть право позволить человеку, такому, как я, свободно прогуливаться, где ему захочется? Чтобы завтра или послезавтра снова грянула беда?

— Нет, но его надо поместить в больницу для душевнобольных. Это все, что я утверждаю!

— Если бы я был сумасшедшим, вы были бы правы, — безучастно ответил Лапондер. — Но я не сумасшедший. Во мне есть что-то совсем иное — нечто напоминающее состояние безумия, но прямо противоположное ему. Пожалуйста, выслушайте. И сразу же поймете меня. То, что вы перед этим рассказали о безголовом призраке, разумеется, символ: этот фантом, ключ к которому вы легко могли бы найти, если задумаетесь над этим, однажды он точно так же появился и передо мной. Только я зерна взял. Стало быть, я иду «дорогой смерти»! Для меня самое святое — это то, что я могу думать, что духовностью правят во мне мои поступки. Слепо, доверчиво иду я, куда бы ни вела дорога — к виселице или к трону, к бедности или богатству. Я никогда не колебался, если выбор зависел от меня.

Поэтому я в самом деле не солгал, когда выбор был в моих руках.

Знаете слова пророка Михея: «О, человек! сказано тебе, что — добро и чего требует от тебя Господь»[Книга пророка Михея 6,8.]?

Если бы я солгал, я бы нашел причину, почему у меня был выбор; когда я совершил убийство, у меня не было мотива: только действие одного давно затаившегося мотива во мне, над которым я был больше не властен, освободило меня.

Значит, мои руки чисты.

Благодаря тому что моя духовность привела к убийству, она меня и казнила; благодаря тому, что люди готовят мне виселицу, моя судьба отторгнута от их судеб — я обретаю свободу.

Он святой, подумал я, и волосы у меня встали дыбом от сознания собственного ничтожества.

— Вы рассказали, что из-за гипнотического вмешательства врача в ваше сознание вы надолго потеряли память о своих молодых годах, — продолжал он. — Это примета — знак — всех тех, кто был укушен «змием духовного царства». Кажется, в нас должны быть привиты одна к другой две жизни, как привой на диком дереве, прежде чем могло свершиться чудо воскрешения; то, что отделяется только по причине смерти, здесь происходит по причине угасания памяти — а порою только по причине внезапного душевного переворота.

Так случилось со мной, когда я, видимо без внешних причин, однажды утром, когда мне был двадцать один год, пробудился преображенным. То, что я любил до сих пор, тут же показалось мне безразличным: жизнь показалась мне глупой, как история индейцев, и проиграла в своей реальности; достоверностью стали сны, неопровержимо доказанной достоверностью, поймите меня правильно; доказанной, реальной достоверностью, а явь стала сном.

Все люди могли бы знать это, если бы овладели ключом к загадке. А ключ единственно и только в том, чтобы осознать образ своего «Я», так сказать, свою кожу во сне — найти узкую щель, куда наше сознание проскальзывает между явью и сном.

Потому-то я сказал прежде, что «скитаюсь», а не «вижу сны».

Сражение за бессмертие — это борьба за скипетр против присущих нашей душе звуков и призраков; а ожидание императорского становления собственного «Я» — это ожидание Мессии.

Призрачный «Гавла де-Гармей», наблюдавшийся вами, «дух костей» Каббалы — это и был император. Если он станет короноваться, тогда разорвет надвое веревку, которой вы через внешнее ощущение и дымовую трубу рассудка были связаны с миром.

Вы спросите, как могло случиться, что я — несмотря на свою оторванность от жизни — способен был ночью стать садистом-убийцей? Человек — это как бы стеклянная трубка, по которой катятся разноцветные шарики: почти у всех в жизни шарик бывает только один. Если шарик красный, человека называют «злым», если желтый — «добрым». Если же друг за другом катятся красный и желтый шарики, тогда это человек с «неустойчивым» характером. Мы все испытали в жизни «укус змия», так же как и все человечество за все века: цветные шарики бешено мчатся друг за другом по стеклянной трубке, и если они исчезают, тогда мы — пророки, ставшие подобием Божиим.

Лапондер умолк.

Я долго не произносил ни слова. Его монолог потряс меня.

— Почему вы так настойчиво спрашивали меня до этого о моих переживаниях, если сами намного-намного выше меня? — наконец спросил я.

— Ошибаетесь, — ответил Лапондер, — я нахожусь гораздо ниже вас, А спрашивал я вас, ибо интуитивно чувствовал, что вы владеете ключом к разгадке, которого нет у меня.

— Я? Ключом? О Господи!

— Конечно, вы! И вы его мне отдали. Я не верю, что на земле есть хоть один человек, более счастливый, чем я сегодня.

Снаружи послышался шорох; с хрипом открывались засовы. Лапондер не обратил на это внимания:

— Ключ к разгадке связан с гермафродитом. Я обрел уверенность. Уже оттого я так рад, что удалось получить его, так как скоро буду у цели.

Слезы застилали мне глаза, я не видел Лапондера, а только слышал, что он, говоря, улыбался.

— А теперь прощайте, господин Пернат, и подумайте о том, что если завтра меня повесят, это будет лишь моя одежда, вы открыли мне самое прекрасное — последнее, чего я еще не знал. Теперь речь идет о свадьбе… — Он встал и последовал за надзирателем. — Это тесно связано с убийством на почве полового извращения, — были его последние слова, услышанные мною, но смысл их для меня остался неясен.

Когда после той ночи на небе появлялась полная луна, казалось, что я вижу лицо спящего Лапондера, лежащего на серой холстине тюфяка.

В последующие дни, после того как его увели, со двора, где казнили заключенных, до меня доносился стук и грохот молотков и сбиваемых досок, продолжавшийся иногда до самого рассвета.

Я догадался, что это значило, и в отчаянии часами закрывал себе уши.

Проходили месяцы — я смотрел на угасание скудной зелени во дворе, вдыхал запах плесени, исходивший от стен.

Едва мой взгляд на прогулке падал на умиравшее дерево и изображение Марии-Девы на стекле, вросшем в кору, мне каждый раз на ум невольно приходило сравнение: так же глубоко врезалось в меня лицо Лапондера. Оно неизменно присутствовало во мне, это лицо Будды с гладкой кожей и загадочной вечной улыбкой.

Только один раз — в сентябре — меня вызвал следователь и подозрительно допрашивал, почему у окошка банковской кассы я говорил, что мне нужно срочно уехать, почему я до своего ареста так беспокоился и хотел спрятать все свои драгоценности.

На мой ответ, что я намеревался покончить с собой, за бюро снова кто-то насмешливо заблеял.

До сих пор я оставался в камере один и мог отдаться своим мыслям о Лапондере и тоске по Мириам, своей скорби о Хароузеке, который, по моим предположениям, давно уже умер.

Потом опять появились новые арестанты: вороватые приказчики с потасканными физиономиями, толстопузые банковские кассиры — «сироты», как их назвал бы Черный Вошатка, и отравили мне воздух и настроение.

Как-то один из них возмутился злодейским убийством, происшедшим давным-давно в городе, и был доволен тем, что убийца был пойман и с ним разделались без церемоний.

— Его звали Лапондер, жалкий подонок, — заорал малый с мордой хищного зверя, осужденный на четырнадцать суток тюрьмы за истязание детей. — Сцапан на месте преступления. В сутолоке от брякнувшихся ламп начался пожар, и вся комната сгорела. Труп девчонки так обуглился, что и по сей день не дознаться, кто это, собственно, был. Черные волосы и худое лицо, вот и все, что известно. И Лапондер так и издох, не назвав ее имени. Если б он пришел ко мне, я бы содрал с него кожу и обсыпал его перцем. Каковы благородные господа! Сплошные убийцы. Будто нет других средств, ежели хочешь отделаться от девчонки, — добавил он с циничной усмешкой.