Густав Майринк – Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна (страница 18)
От него несло гнилью и сыростью.
Затем, сев на корточки, я съежился в противоположном углу и постепенно, постепенно стал немного отогреваться. Но меня не покидало жуткое ощущение, что я продрог до мозга костей. Я сидел не двигаясь, лишь поводя глазами: карта, увиденная мною сначала — пагат, — еще лежала посередине комнаты, освещенная полоской света.
Я пристально всматривался в нее.
Поскольку я смотрел издалека, мне казалось, что ее неумело разрисовала акварельными красками детская рука. Карта изображала начальную еврейскую букву «Алеф» в виде мужчины, одетого в древний франкский костюм, с коротко остриженной острой бородкой и поднятой левой рукой, в то время как правая показывала вниз.
Неужели мужчина на карте лицом так странно похож на меня? — стал подозревать я. Борода — она совсем не шла пагату, я подполз к карте и бросил ее в угол, где валялись остатки тряпья, чтобы бородач не докучал мне своим взглядом.
Теперь он валялся там — серо-белое смутное пятно — и мерцал передо мной в потемках.
С грехом пополам я заставил себя подумать, что следовало бы предпринять, чтобы снова добраться до дома.
Дождаться рассвета! Прохожие услышат крики из окна и, приставив лестницу снаружи, передадут мне свечу или фонарь! Я был твердо уверен, что без света, плутая по бесконечному излучистому подземному ходу, мне никогда не удастся добраться домой. Или же, если окно расположено высоко, чтобы кто-нибудь с крыши на веревке?.. Боже ты мой, точно молнией озарило меня; теперь я знал, куда попал: комната без двери — только с зарешеченным окном, — старинный особняк на Альтшульгассе, обходимый всеми за версту! Уже много лет назад как-то спустился по веревке с крыши один человек, чтобы заглянуть в окно, а веревка возьми и оборвись. Конечно: я попал в дом, где скрывался легендарный Голем.
Беспредельный ужас, с которым я тщетно боролся и которого я ни разу не смог подавить воспоминаниями о письмах, парализовал мои мысли, и сердце мое судорожно сжалось.
Второпях я повторял одеревеневшими губами, что это только ветер, ледяным дуновением тронувший углы комнаты, повторял все чаще и чаще со свистящим придыханием — больше ничто не помогало: там, по ту сторону, белеющее пятно — карта, она свернулась в пузырчатый сгусток, коснулась края светлой полосы и снова уползла в темноту. В пространстве послышались одинокие звуки — полувыдуманные, полуреальные — и тем не менее вне меня, и в то же время в другом месте — в глубине моей души, — и снова в середине комнаты. Звуки, похожие на шорох, который мог издавать циркуль, когда его острие воткнуто в сердцевину дерева!
И это неотступное белеющее пятно — белеющее пятно! Карта, жалкая, дурацкая и нелепая игральная карта, кричал я про себя. Все было тщетно: она все-таки вопреки всему обрела плоть — пагат забился в угол и уставился снизу на меня
Бесконечно долго сидел я там, съежившись — не двигаясь — в своем углу, пряча ледяные кости в чужой истлевший лапсердак. А по ту сторону комнаты пагат — я сам.
Безмолвный и недвижный.
Так мы всматривались — я в его лицо, а он в мое, одно — жуткое отражение другого.
В самом ли деле он видел, как лунные лучи подобно медлительной улитке пробираются по полу и ползут по стене, как стрелки невидимых часов в бесконечности, и становятся все бледнее и бледнее?
Я зачарованно смотрел на него, но ничто ему не помогало, когда он захотел раствориться в предрассветных лучах, идущих ему на помощь сквозь оконную решетку.
Я держал его.
Шаг за шагом я боролся за свою жизнь — за жизнь, которая принадлежала мне, потому что она больше не была моей.
И когда он совсем уменьшился и на рассвете снова забился в свою карту, я поднялся, подошел к нему и спрятал его в карман — пагат.
Переулок все еще был пуст и безлюден.
Я обшарил угол, освещенный теперь тусклым утренним светом: черепки, ржавая сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко бутылки. Бездушные вещи и тем не менее до странности мне знакомые.
И стены тоже — как в них отчетливо обозначились дыры и трещины, где я их только видел?
Я взял в руки карточную колоду — мне почудилось: уж не сам ли я когда-то раскрасил ее в детстве? Давным-давно, а? Это была колода для игры в тарок. Карты с еврейскими знаками. Я смутно помнил, что номер двенадцать должен быть «повешенным». Уж не вниз ли головой и со связанными за спиной руками? Я перелистал колоду — так и есть! Это он.
После чего снова — в полусне и полуяви — передо мной возникла картина: почерневшая школа, сгорбленное, кособокое, мрачное и подозрительное здание с высоко поднятым левым крылом, а правое — сросшееся с соседним домом. Мы — подростки, какой-то заброшенный подвал.
Потом я оглядел себя с ног до головы и вновь не мог понять толком: откуда на мне допотопный лапсердак с чужого плеча?
Грохот прокатившейся внизу тележки испугал меня, я выглянул, но на улице по-прежнему не было ни одной живой души. Только на углу разжиревший пес размышлял о чем-то своем.
Вот! Наконец-то голоса! Живые человеческие голоса!
Две старухи не спеша шли по улице, мне удалось наполовину протиснуть голову между прутьями, и я окликнул их.
Раскрыв рты, они уставились вверх и приготовились слушать. Но, увидев меня, издали истошный вопль и бросились наутек.
Они приняли меня за Голема, понял я.
И стал ждать, когда сбежится народ и я смогу объяснить им, как сюда попал, но пришлось ждать битый час, и только иногда из-за какого-нибудь угла осторожно выглядывало бледное лицо, подсматривавшее за мной, чтобы тотчас в смертельном страхе броситься прочь.
Ждать еще несколько часов, пока не придут полицейские — «державный мусор», как обычно называл их Цвак?
Нет, лучше попытаться отыскать дорогу по подземному ходу.
Может быть, теперь через щели свода пробиваются лучи света?
Я сполз вниз по лестнице, продолжив путь, каким шел вчера, — по наваленным кучами разбитым кирпичам, по разрушенному подвалу, потом вскарабкался по лестнице-развалюхе и сразу очутился в коридоре
В один миг на меня нахлынули воспоминания. Парты, забрызганные чернилами сверху донизу, тетрадки по арифметике, слезливые запевы, мальчик, выпустивший в классе майского жука, учебники с расплющенными бутербродами между страниц и запах апельсиновых корок. Теперь я достоверно знал: я бывал здесь когда-то в детстве. Но у меня не хватало времени на досужие размышления, и я поспешил домой.
Первым, кто меня встретил на Зальнитергассе, был сутулый старый еврей с седыми пейсами на висках. Едва взглянув на меня, он тут же закрыл лицо руками и с воем стал творить еврейскую молитву.
На крик выскочили из своих нор люди — за моей спиной поднялся неописуемый гвалт. Я оглянулся и увидел кишащую массу людей со смертельно бледными, искаженными от страха лицами, накатывавшую на меня.
Пораженный, я опустил очи долу и понял: поверх моего костюма на меня с ночи надет странный допотопный лапсердак — и люди поверили, что перед ними Голем.
Я быстро спрятался за угол у ворот дома и сбросил с себя истлевшие лохмотья.
И тут же мимо меня пронеслась толпа, размахивая дубьем и изрыгая на мою голову яростные проклятья.
Луч света
В течение дня я не раз стучал в дверь к Гиллелю; на душе было тревожно: мне необходимо было поговорить с ним и спросить, что значили все эти загадочные события, но мне всякий раз говорили, что его нет дома, и я не знал, как мне быть.
Как только он вернется из Ратуши домой, его дочь тут же сообщит мне.
Впрочем, какая удивительная девушка эта Мириам!
Я никогда не встречал девушек подобного типа.
Красота такая самобытная, что в первый момент ее вовсе невозможно понять, красота, от которой теряешь дар речи, когда созерцаешь ее, и которая пробуждает необъяснимое чувство, вызывающее что-то вроде нежной грусти.
По законам пропорции, канувшим в Лету тысячелетия назад, обдумывал я, это лицо приняло форму, которую я снова видел перед собой.
И я размышлял над тем, какой драгоценный камень нужно отобрать, чтобы сохранить это лицо в камее и при этом, хотя бы чисто внешне, соблюсти художественную выразительность; черно-синий отлив волос и глаз, превзошедший все, о чем я только мог догадываться, мне не удавался. Как сначала овладеть неземною тонкостью лица в камее духовно и физически, не заходя в тупик поверхностного ремесленного сходства в духе канонической псевдохудожественной школы!
Я ясно понимал, что только в мозаике возможно добиться успеха, но какой материал выбрать? На его поиск может не хватить человеческой жизни.
И куда подевался Гиллель!
Я рвался к нему как к дорогому давнему другу.
Удивительно: за несколько дней — а я же разговаривал с ним, по сути дела, лишь раз в жизни, точно помню, — он покорил мою душу.
Да, правильно: мне нужно все-таки понадежнее спрятать письма, ее письма. Чтобы не волноваться, если снова придется надолго уйти из дома.
Я вытащил их из комода: в шкатулке они сохранятся надежнее.
Из писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно.
Мне бросилась в глаза парчовая накидка на обнаженных плечах — такой я увидел «ее» впервые, когда она вбежала в мою комнату из студии Савиоли и поглядела мне в глаза.
Невыразимая боль пронзила меня. Я прочел надпись на фотографии, не понимая ни слова, и в конце имя — «Твоя Ангелина».